Копирую с форума
http://forum.rozamira.org/ мою заметку о «Сне смешного человека» Достоевского. Текст повести приведен полностью в начале этой ветки:
http://forum.rozamira.org/index.php?showtopic=222Сюжет этого произведения уникален для литературы 19 века: это рассказ о том, как человек превращается в духовидца и проповедника. Причем не человек древних, легендарных времен, дистанция которых не позволяет отождествляться с ним современному читателю, и которая сделала бы не вполне уместным психологический анализ в духе Достоевского. Здесь герой – «современный русский прогрессист и гнусный петербуржец», поначалу напоминающий героя «Записок из подполья».
Вначале мы не догадываемся о масштабе его личности и пронзительности чувств, ему доступных. Здесь – типичный для писателя инфернальный спуск, выразившийся в образе мыслей, в поступках; в том, что за видимой природой им угадывается характер инфрафизических слоев, которые уже ожидают его в случае самоубийства (что-то напоминающее Скривнус или Агр):
Это было в мрачный, самый мрачный вечер, какой только может быть. Я возвращался тогда в одиннадцатом часу вечера домой, и именно, помню, я подумал, что уж не может быть более мрачного времени. Даже в физическом отношении. Дождь лил весь день, и это был самый холодный и мрачный дождь, какой-то даже грозный дождь, я это помню, с явной враждебностью к людям, а тут вдруг, в одиннадцатом часу, перестал, и началась страшная сырость, сырее и холоднее, чем когда дождь шел, и ото всего шел какой-то пар, от каждого камня на улице и из каждого переулка, если заглянуть в него в самую глубь, подальше, с улицы.Очевидно, Провиденциальные сила дают ему испытать максимальную для него душевную тоску и жажду перед тем, как дать собственные, светлые знания.
Собственно описанное видение, каким его излагает Достоевский, действительно состоит из двух разнозначных частей. Вторая – модель становления современной цивилизации, и здесь участие мыслительной работы писателя очень велико. В сущности, Достоевский находится в пределах определенной литературной традиции, к 19 веку распространившейся и на русскую литературу. Его непосредственным предшественником в России можно считать Владимира Одоевского (рассказ «Город без имени»:
http://az.lib.ru/o/odoewskij_w_f/text_0074.shtml). Более поздняя концепция такого рода, более масштабная и соотнесенная с реальной историей – «Путями Каина» М. Волошина.
Первая же часть сна – рассказ о золотом веке – хотя также вписывается в некоторую литературную линию, совершенно самостоятельна и, по моему мнению, своим истоком имеет очень высокий и многосторонний личный трансфизический опыт.
Убеждает уже появление вожатого – существа, которое «имело как бы лик человеческий», и которое, помимо словесной речи, могло передавать герою смыслы каким-то иным, необъяснимым путем:
Он не ответил на вопрос мой, но я вдруг почувствовал, что меня не презирают, и надо мной не смеются, и даже не сожалеют меня, и что путь наш имеет цель, неизвестную и таинственную и касающуюся одного меня. Страх нарастал в моем сердце. Что-то немо, но с мучением сообщалось мне от моего молчащего спутника и как бы проницало меня.В картине первоначального, идеального человечества, далее нарисованной, конечно, не нужно искать буквального отражения какого-либо из слоев планетарного Космоса. Писатель хотел изобразить именно людей, с их рождениями и смертями, но внутреннее наполнение их жизни явно говорит о том, что Достоевский мог улавливать бытие и смыслы высоких слоев – и не только их разумных обитателей, но и иную, более одухотворенную природу.
О, всё было точно так же, как у нас, но, казалось, всюду сияло каким-то праздником и великим, святым и достигнутым наконец торжеством. Ласковое изумрудное море тихо плескало о берега и лобызало их с любовью, явной, видимой, почти сознательной. Высокие, прекрасные деревья стояли во всей роскоши своего цвета, а бесчисленные листочки их, я убежден в том, приветствовали меня тихим, ласковым своим шумом и как бы выговаривали какие-то слова любви.
………………………………………
Они указывали мне на деревья свои, и я не мог понять той степени любви, с которою они смотрели на них: точно они говорили с себе подобными существами. И знаете, может быть, я не ошибусь, если скажу, что они говорили с ними! Да, они нашли их язык, и убежден, что те понимали их. Так смотрели они и на всю природу – на животных, которые жили с ними мирно, не нападали на них и любили их, побежденные их же любовью. Они указывали мне на звезды и говорили о них со мною о чем-то, чего я не мог понять, но я убежден, что они как бы чем-то соприкасались с небесными звездами, не мыслию только, а каким-то живым путем.Не могу удержаться, чтобы параллельно не процитировать другого писателя:
Со счастливыми вздохами все повалились в густую душистую траву, а Фродо так и остался стоять, пораженный здешней красотой в самое сердце. Он словно шагнул через окно в несуществующий мир, в котором свет и краски казались неузнаваемо яркими, формы – четкими и гармоничными, словно их сначала задумал, а потом осуществил и закрепил навсегда гениальный ваятель. (…)
Все вокруг жило, дышало, двигалось, а Фродо никак не мог отрешиться от мысли об остановленном времени, и еще одна странная убежденность мелькнула в его сознании: скоро он, Фродо, бедный странник из маленького Шира, снова уйдет в большой мир, но он же, Фродо из Шира, останется бродить среди цветов эланора в прекрасном Лориене. (…)
Круг белых деревьев сомкнулся за ними. Ветер вздохнул в вышине. Фродо замер. Из непредставимого далека он услышал напев нездешних морей, где волны бьются о берега, которых нет давно, а над волнами кричат птицы, чьих имен не помнит ни один из живущих.
Хэлдир подвел их к стволу-гиганту. Фродо бестрепетно приготовился подняться на флет, положил руку на ствол, и вдруг его пронзило ощущение живой древесной плоти. Через ладонь он чувствовал буйную радость дерева и знал, что оно ощущает прикосновение его маленькой руки.И снова Достоевский:
По вечерам, отходя ко сну, они любили составлять согласные и стройные хоры. В этих песнях они передавали все ощущения, которые доставил им отходящий день, славили его и прощались с ним. Они славили природу, землю, море, леса. (…) Иных же их песен, торжественных и восторженных, я почти не понимал вовсе. Понимая слова, я никогда не мог проникнуть во всё их значение. Оно оставалось как бы недоступно моему уму, зато сердце мое как бы проникалось им безотчетно и всё более и более.Жизнь в полном соотнесении с природой (также, в отличии от нашей природы, лишенной земного зла) определила и этический облик людей:
Они были резвы и веселы как дети. (…) У них была любовь и рождались дети, но никогда я не замечал в них порывов того жестокого сладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле, всех и всякого, и служит единственным источником почти всех грехов нашего человечества. Они радовались являвшимся у них детям как новым участникам в их блаженстве. Между ними не было ссор и не было ревности, и они не понимали даже, что это значит.Именно это герой рассказа воспринимает как изначальное, коренное отличие от знакомой ему земной жизни:
На нашей земле мы истинно можем любить лишь с мучением и только через мучение! Мы иначе не умеем любить и не знаем иной любви.Здесь можно вспомнить, что та же мысль проходит и сквозь все творчество Михаила Лермонтова – мысль о мучительности земной любви и тоска по любви идеальной, в земных условиях невозможной, свободной от земной страстности и боли. Можно привести, например, такое его стихотворение:
Когда б в покорности незнанья
Нас жить создатель осудил,
Неисполнимые желанья
Он в нашу душу б не вложил,
Он не позволил бы стремиться
К тому, что не должно свершиться,
Он не позволил бы искать
В себе и в мире совершенства,
Когда б нам полного блаженства
Не должно вечно было знать.
Но чувство есть у нас святое,
Надежда, бог грядущих дней, –
Она в душе, где все земное,
Живет наперекор страстей;
Она залог, что есть поныне
На небе иль в другой пустыне
Такое место, где любовь
Предстанет нам, как ангел нежный,
И где тоски ее мятежной
Душа узнать не может вновь.
Впоследствии именно с неискренности в любви, согласно логике рассказа, начнется постепенное нисхождение райского человечества, утрата духовной цельности и затем появление всех земных институтов – закона, церкви, науки и т. д. А пока вся структура знаний и стремлений людей устроены более естественно, без фальши и рациональной ущербности:
…Мне (…) казалось неразрешимым то, например, что они, зная столь много, не имеют нашей науки. Но я скоро понял, что знание их восполнялось и питалось иными проникновениями, чем у нас на земле, и что стремления их были тоже совсем иные. Они не желали ничего и были спокойны, они не стремились к познанию жизни так, как мы стремимся сознать ее, потому что жизнь их была восполнена. Но знание их было глубже и высшее, чем у нашей науки; ибо наука наша ищет объяснить, что такое жизнь, сама стремится сознать ее, чтоб научить других жить; они же и без науки знали, как им жить, и это я понял, но я не мог понять их знания.
…………………………………………
Лица их сияли разумом и каким-то восполнившимся уже до спокойствия сознанием, но лица эти были веселы; в словах и голосах этих людей звучала детская радость.Восполненность – одно из центральных понятий, много раз повторяемое здесь Достоевским; именно отсутствие цельности, смысловая раздробленность характеризуют реальную земную жизнь, и этого не могут компенсировать никакие искусственные меры. Здесь же – еще до каких-либо идеологических установлений, до рационального осмысления собственной жизни – есть изначальное соответствие между желаемым и действительным, между смыслом и воплощением.
Подумать можно было, что они соприкасались еще с умершими своими даже и после их смерти и что земное единение между ними не прерывалось смертию. Они почти не понимали меня, когда я спрашивал их про вечную жизнь, но, видимо, были в ней до того убеждены безотчетно, что это не составляло для них вопроса. У них не было храмов, но у них было какое-то насущное, живое и беспрерывное единение с Целым вселенной; у них не было веры, зато было твердое знание, что когда восполнится их земная радость до пределов природы земной, тогда наступит для них, и для живущих и для умерших, еще большее расширение соприкосновения с Целым вселенной. Они ждали этого мгновения с радостию, но не торопясь, не страдая по нем, а как бы уже имея его в предчувствиях сердца своего, о которых они сообщали друг другу.На что все-таки более похож мир, изображенный писателем: на ангельское прачеловечество, еще не познавшее земной сложности и мучительности жизни, или на небесную страну, состоящую из уже прошедших не один земной путь людей, претворивших свой сложнейший опыт в новую гармонию и цельность? Видимо, разделение этих категорий еще не вполне осознано. Ни у кого – ни в поколении Достоевского, ни в Серебряном веке, интенсивно разрабатывающем эти темы (часто с прямыми отсылками к Достоевскому) – еще нет ясного осознания неоднозначности этих устремлений. Жажда гармонии и чистоты, и одновременно желание сохранить сложность и богатство душевной организации – это противоречие нередко решалось художественно, оно как-то снималось на интуитивном уровне, но четко обозначенного выхода из этой ситуации не было. Уже в 20 веке ближе других, наверное, подошел к решению этого вопроса Толкиен с его образами эльфов, в себе объединивших первозданную чистоту с мудростью тысячелетнего личного опыта. Но и это решение было чисто художественное – оно предполагало наше душевное вхождение в явно условный, фантазийный мир. И только у Даниила Андреева было сказано существенно новое слово; его знание о затомисах позволило найти реальную точку опоры и вместо неразрешимого противоречия увидеть путь, на котором не приходится отказываться ни от одной из составляющих наших стремлений.