Письма в никуда
Жизнь слишком коротка, чтобы успеть тебе сказать, как я тебя люблю. Люблю, люблю, люблю, люблю, люблю: могу повторять вечно, и не устанет язык, и не замусолится это слово! Вхожу в твою комнату, чтобы взять телефон, и, оглянувшись на дверь, припадаю лицом к твоей постели, исступленно вдыхаю запах хны и твоих духов, жадно целую каждый сантиметр простыни, еще хранящей тонкий аромат твоего тела… Моюсь в ванной, а меня щекочет твой волос, прилипший к спине: это ты обо мне думаешь. Из-под кровати выползают крошечные фиолетовые тапочки, качнув память, оживляя яркие кадры минувшего. На детские туфельки в коридоре я боюсь и смотреть, чтобы не дорисовывать мысленно узкие щиколотки, тугие икры, крепко налитые бедра…боже…хватит…боже…
Вышел перед сном прогуляться. Душное и пыльное марево жаркого летнего дня сменилось легким, прохладным ветерком. Шины невидимых во тьме автомобилей глухо шепчут по серой дворовой пыли. В первом этаже бледной, как привидение, хрущовки еще горят окна продуктового магазина. Я зашел туда, чтобы положить деньги тебе на телефон. Одна из продавщиц, розовощекая, с лисьим носиком, неожиданно спросила: «Молодой человек, а вы…кем работаете?» Я не сразу понял, что вопрос обращен ко мне, и даже не повернул головы. «А он военную тайну хранит» – сказала другая, и обе прыснули.
Закончив манипуляции с терминалом, я торопливо вышел.
Пытаюсь угадать, через какое время ты позвонишь. То, что позвонишь, знаю точно. «Пять минут» – мелькает мысль. Через пять минут раздается сигнал, с судорожной радостью выхватываю телефон. Не успел, не успел сказать, как я тебя люблю, все время съели какие-то будничные отчеты, эх…
Мне навстречу из мрака аллеи выплыли двое. Бодрый, подтянутый парень что-то быстро говорит, сдержанно жестикулируя, улыбчивая круглолицая девушка весело поблескивает очками. Влюбленные… Вспоминаю.
Перед тем, как ты села в такси, я торопливо схватил твою руку и поцеловал там, где линия жизни и линия сердца ненадолго слились, чтобы тут же разбежаться и более уж нигде не встречаться…
Классической монументальности здание аристократом выпирает из ряда прямоугольных пятиэтажек, пятиколонный портик давит своей высотой посетителей, внушая, вероятно, благолепие перед бюрократической махиной. Вот они, фантомы дневных посетителей, в тупом оцепенении замедляющие шаг. Я пересек площадь и нырнул в густой мрак дворов. Горьковато-робко веяло от постриженных газонов, распирало грудь от душного пряного запаха чудом не опавшей липы, мягким куполом закрывающей три верхних этажа общежития. Из подъезда вышел приземистый мужик медвежьего склада, рукастый, с тяжелой загорбиной. Чиркнула спичка, высветив угрюмое квадратное лицо. Наверное, с таким же выражением ходил и я, пока твоя любовь не просыпалась на меня лепестками роз самого глубокого и самого бархатного тона. Перехожу проспект – выплеснутый мост света, на миг замершие мириады золотистых и малиновых россыпей. Сворачиваю к станции, обхожу наполненные водой рытвины.
Отрешенно и долго глядели на меня два путеобходчика, пока я взбирался на спину виадука – рассеченного надвое гигантского паука. Это я фантазирую. Надо куда-то деть вторую половину. Вторая его половина… провалилась в субпространство. Неоконченными угольными набросками лежали за станцией одноэтажные деревянные кварталы, обсаженные елями и тополями. Их влажный тихий шорох сплетался с гудением насекомых в монотонную покойную мелодию. Куда ни глянь – черно, как в колодце. Небо над головой в лоскут – все звездами утыкано, а по сторонам черные конусы елей. За сплошным металлическим забором какой-то базы продолжает лаять пес: руф! руф! руф! Тоскливый звук… И словно бы во сне, тянется извилистая дорога неизвестно куда, но я иду по ней смело. Все дороги ведут к тебе…
Сырая ночь смотрит во все глаза огнями окон. Подходя к нашему дому, различаю малиновый уголек на крайнем балконе второго этажа. Наблюдатель-невидимка выпустил пухлую струйку дыма, тяжело вздохнул. Мысленно желаю ему удачи, ныряю в безветренную тень тополя, потом – в подъезд.
Только что прочитал – выпил залпом – три книги твоих стихов, настоянных на самом крепком, самом чистом и цельном чувстве, какое мне только доводилось знать. Как я хочу, чтобы это чувство принадлежало мне, как хочу извлечь из временных провалов ту зеленоокую девочку, что промочила ноги и платье, бросившись навстречу любимому, до него бежала, до него летела, видя алый парус вашей каравеллы…
Вхожу в комнату и почти вижу тебя, какой ты была тогда, в легком благоухающем халатике. Может быть, это …й, может быть, …й, или даже …й, год. Лилейная рука выводит в блокноте узкие строки, одну под другой. Гравюрной изящности головка покачивается на крепкой шее, между небольших округлых плеч, как цветок на стебле. Ее назначение – не думать, а улавливать пульсации связанных с творчеством сфер, что вращаются в мирах чистого сознания (пусть эти сферы будут огненно-голубыми, – так мне видится). Вот он пришел, объял, надышал в душу раскаленной метеоритной пыли, – огненно-пламенный, то ли инкуб, то ли ангел вдохновения. А ты назвала его супругом, а потом стала их путать, и розы из эфирной материи, вспахтанной птичьим трепыханием твоего сердца, дарить мужу, а огненно-пламенного отпугивать ропчущим скрежетом моющейся посуды. Дети давно спят, их неспокойные дыхания тоненькими лесками тянутся к твоему сердцу, и вот – всхлип! стон! – оно клюет, как рыба на блесну: но – нет, показалось. Мужа все нет. Терзаешься, что же его задержало: женщина? беда? месяц был не светел, иль конь споткнулся на терцквартаккорде в мелодико-гармонических фигурациях какой-то студентки? Ведь завтра у него два часа инструментоведения и подведение итогов конкурса-концерта. Личико твое вдохновенно-серьезно. Ты склоняешь голову-цветок, и ее опыляют золотые шмели идей, из сладостного жужжания в голове рождаются младенчески туманные строфы, ты их раскачиваешь в люльке ритма, лепишь строчки друг на друга, как ласточка – гнезда, и еще не знаешь, что огненно-пламенный, сверкающий на кончике твоей шариковой ручки чернильной каплей – я. Глухо шепчутся деревья за окном, будто склонившиеся над больным доктора. Тебе колыхание их ветвей напоминает движения рук шамана при камлании, таинственный зов предков. Вплетаешь этот образ в канву стиха. Предчувствуешь… Через несколько лет, лысым угрюмым ноябрьским днем, предки позовут твою мать. Однажды она не сможет открыть вам дверь, и С. будет ловить на дороге спецмашину с подъемной клетью и лезть на балкон. У нее начнутся галлюцинации, ей будет казаться, что сосед ломится к ней через стену. Четвертый инсульт, температура сорок… Похороны на страховку в Госстрахе и помощь от рабочих коллективов. Тонконогий дождь пил из луж. В сущности, мерзкое небесное насекомое. Оно опутывало водяной паутиной купол церкви зеленовато-болотного оттенка, похожий на недозревшую луковицу. Отпевание задержало катафалк на час. Шофер и четверо копальщиков запросили двести семьдесят рублей доплаты. Что за мир… Ты не хочешь верить, что он такой. Пишешь стихотворение маме, где желаешь ей счастья и здоровья, а в сущности сквозь годы процарапываешь, что взять батюшке, что – на кладбище, а что – на мамину квартиру. Вот так алый парус вашей каравеллы становится одеялом с балкона, рожденные весной мальчишки-ручейки превращаются в кагор и водку, а души светящихся окон соседнего дома, на который ты сейчас смотришь, спокойно трансмигрируют в соленые помидоры на поминках. Ты чему-то улыбнулась своими вишневой спелости губками, но улыбка твоя тут же погасла, превратилась в собственную тень.
Я долго глядел на тебя сквозь жгучие слезы. Что-то раскаленное заизвивалось в груди червем. Не выдержал, протянул руку, и она прошла сквозь узкий фиал спины, сквозь широкую лиру таза. Ты оглянулась, но рассвет победил некромантию воспоминаний. Обожаемые черты стали бледнеть, очертания – зыблются волнением тумана. На мгновение еще вернулся высокий, чистый лоб, совсем уж напоследок замерцала приветливая искорка в твоем глазу, и вот исчезло все.
Прогулка сегодня затянулась. От закатного ветерка прохватывал озноб, каждый шаг попадал в чей-нибудь след, мой путь на мгновение накладывался на другие, принося острое ощущение себя кем-то иным, я поворачивал то теми, то другими проулками в надежде отыскать какое-нибудь место, где существование хотя бы на пять минут станет машинальным. Узнаю эти трусливые попытки уйти от обнаженности сознания, от непрестанного самонаблюдения. Прочь уныние, прочь трусость! Любовь – это жертва, а на жертве мир стоит.
Я остановился на виадуке. С десяток прямоугольных, крытых профлистом построек растянулось вдоль пучка стальных кривых, стягивающихся на переездах. Это мост нашей любви. Здесь ты мне позвонила прошлым летом, после того утра, когда твое признание сломало стену огнеупорной плотности между нами. Здесь меня застал твой первый звонок из Н. Мост нашей любви… Думаешь, излишне пафосно звучит? О, нет, милая. Мы, как новые демиурги, создаем свой эпос, героями которого сами и являемся: создаем своей жизнью, каждым осознанным вздохом (рот-в-рот). Натяжение магнитного поля между нами так велико, что творящие слова сами произрастают, формируются в образы, уплотняются в события.
Из-под деревьев несет вечерней сыростью. На загибе дороги, у самой водонапорной башни, давно заброшенной, втыкают рогатину, вешают на нее прокопченную кастрюлю, разводят костер потрепанного вида люди. Две женщины уже оседлали бревна, стали чистить картошку. Дробно застучали топоры, гулко, с оттяжкой захакало эхо где-то в рощице за периметром базы. Протяжно, с надрывом смертельно раненного гиганта загудел проезжающий локомотив.
Сворачиваю в темень деревенской улочки. Луна только угадывалась за сумрачным заслоном тополей по серебристым аурам, которыми она канонизировала случайные сплетения ветвей. Проходя мимо брошенного стадиончика, я заметил зарывшуюся в траву баночку из-под корейского сока, ту самую, которую я год назад не добросил до мусорного контейнера. Эта баночка помнит, как я мучился, когда ты мне сообщила, что у тебя тяжелая неделя, приезжает подруга, потом – дочь в гости собиралась, и мы не встретимся.
Мертвая тишина взорвалась хриплым лаем, переходящим в исступленное откашливание. За высоким, сбитым из горбылин забором бесновался на короткой цепи кавказец, похожий в темноте на циркового медведя.
Я вывернул на трассу. Крепко ударили по глазам воспаленные огни проносящихся автомобилей. Улица то меркла, то опять разгоралась пуще, рыжие, желтые, голубоватые огни парили над мокрым асфальтом. «Ты уйдешь вместе с жизнью моей. Ветер грусти, не пой, ветер грусти, не вей»…
Да что же я читаю эти стихи, а те, что посвящены мне, даже не открываю? Неведомое предчувствие. Буду сравнивать. А вдруг различные многочисленные «л», «ю» и «б» в тех книгах имеют куда больше тонов? Что, если интенсивность чувств там на столько-то амперов (гомеров, бетховенов) выше?
Останавливаюсь в светящемся круге фонаря, между тяжелой чернотой ворот трамвайного депо и неряшливо побритым газоном, открываю синий блокнот. Что-то все о разлуке. «Будешь помнить, как любила Парня светлая жар-птица» Не очень-то вдохновляющее пророчество. Ну, допустим, год назад только начиналось… Зыбкость, неопределенность. И т.д., и т.п. А это что? «Десять с лишним лет Приходил ко мне Говорил люблю Обнимал во сне» Ого! Вот это накал, чувствуется, что вольфрамовая нить вот-вот лопнет. Был бы я редактором, незамедлительно выделил бы это стихотворение по тем силовым линиям, которое оно натягивает между автором и читателем. Но я не редактор, а всего лишь буква на кончике твоего пера… «Хоть прошли с тобой По дороге слез Ты судьбу мою На ладони нес Посвящала я Жизнь тебе свою И сейчас еще Я твержу: люблю» Вот как! Значит, сквозь Б…
Судя по расположению – между моей эпитафией и поздравлением – оно чуть старше года. Могла ли такая любовь исчезнуть за такой ничтожный промежуток? «Я тебе объясняюсь в любви. Головой ты качаешь: – Мне б лихого коня, Ускакал бы, куда не узнаешь. – К сердцу я прижимаю тебя… Нет дороже на свете! Отвечаешь ты мне: – Я красивую встретил. – Ты мечта, что горела в груди. И вот сон вдруг стал явью. – На меня не гляди. Взгляд мой ядом отравлен. – Нет роднее тебя… Как же жить мне на свете? – Отвечаю тебе: Я любимую встретил». Тут есть дата: … мая. Значит сквозь ту, прошлую, весну…
А дальше идут другие стихи: «Ты же молодой, красивый. Я боюсь в тебя влюбиться…», «Если будем рядом, То – мгновенье, звездочка зажжется…», «Удивительный миг для двоих, Чтоб расстаться потом навсегда»… Стихи женщины, которую бросил муж, и которая продолжает его любить, скорбно и страстно, пытаясь найти противоядие. Тот самый клин, что выбьет этот, пробивший сердце насквозь, пустивший корни и ставший целым деревом, чьи плоды пусты и ядовиты. «Ты уйдешь вместе с жизнью моей…» Любовь, про которую говорят: любовь всей жизни. Одна на всю судьбу. Не вырвать этого саженца, вымахавшего вровень с легендарным ясенем Иггдрасилем!
Я более не могу существовать в реальности. Очертания мои зыблятся, ходят волной. Я исчезаю. Вместо меня в переулок сворачивает С., минует стоящую обочь трассы пятиэтажку из серого кирпича. Обшлага ее торца красного цвета, с горьким, кофейным оттенком. Они словно сближаются, стискивают все сильнее серый прямоугольник с окнами, все туже затягивается некий винт незримых тисков, плющит огромными губками черепную коробку.
С. прислонил к пеньку чемодан и помассировал подушечками больших пальцев виски. А если ректор откажет в восстановлении моих афиш на компьютере института? Тогда придется нанимать оформителя. Л., сын З. А., возможно, знает кого-то. Голова болит, а завтра открытый урок «Вокруг света в самолете» в сопровождении балалаечной музыки. Надо подготовить пластинки. Сделав ровно сто ввинчивающее-развинчивающих движений пальцами, – так написано в журнале, – он напоследок приподнял щеки к скулам, отчего его лицо со стесанным лбом и подбородком, с прямым, узко прорезанным носом и ястребиными глазами под прямыми бровями еще больше выразило что-то хищное, птичье.
А ты сидишь в своей комнате, и, пока твой лишенный души двойник оживленно беседует с подругой, гадаешь, насколько он задержится. И чем больше ожидание, тем ужаснее требует выхода внутренний клекот, когда сердце то готово ликующе взмыть, то – надломить полет и сорваться в инфернальный провал.
С помятым и размаянным видом, блестя влажной лысиной, вошел С. Брошен на спинку дивана пиджак. В угол поставлена, как наказанная, балалайка, – ты всегда ощущала холодок живительной гордости, когда под пальцами мужа она расплескивалась бисерными нотками, а потом вдруг собиралась ручейками мелодий, уносивших твои мысли далеко от земли.
– Дорогой, как у тебя, все нормально? На уроке задержали?
Жесткая складка рта немного распрямилась, лучики у глаз стали отчетливее.
– Нет, я тут хотел восстановить свои афиши, ходил к ректору, – сказал он со своей слякотной улыбкой. – Просто ректора не было. Секретарь сказала, что он должен придти… Я его не дождался.
И ты меняешься, ты другая: певуче-говорливая, лепечешь о членской карточке «Фаберлик», о презентациях. Сухо тебя перебив, он стал дотошно рассказывать о двух своих нерадивых учениках, которые с удовольствием бы бросили занятия:
– Л. Ж. начинал учиться с желанием, но потом оно пропало. А почему пропало? А потому что трудно учиться. Трудно читать ноты с листа. В чем, как думаешь, тут дело? Первое – слабое освоение позиций, то есть местонахождения нот на грифе. Потом, счет дается трудно. Ну, и возникает такое однообразие: учить, учить и учить пьесы, а это вызывает чувство рутины. Поняла?
– Да.
– Вот. Вообще, Л. немного глуховат музыкально и эмоционально замкнут, хотя контактен, любит соревноваться. Другой, Д., и слышит, и поет, и сольфеджирует, но большой лентяй. Занимается благодаря стараниям бабушки. Вообще, проблема характерная. Кто-то из моих учеников выразил настроение времени, сказав: «Кому сейчас охота учиться?»…
Лекция тянется больше часа. Я брожу по угрюмой комнате, из угла в угол, не находя ни одного прямого. Глупо искать в любви закона, еще глупее его найти. Что-то качается во мне, шатается, летит к тебе (то есть, в никуда) с огромной скоростью. Нет притяжения, я едва балансирую, хватаясь за стены, сажусь у окна, пробую заземлиться разговором. Не помогает. Это движение моей души к твоей душе остановить нельзя, водитель слеп, а тормоза не найти, и сердце скоро разорвется, когда скорость станет невыносимой.
«Лирика». «Люблю», – повторяет капель за окошком…». «Вместе с жизнью моей». Не могу оторваться от этих твоих «дневников». Они приносят мрачное упоение и раздирающую сердце боль. Эта боль так сильна, так нестерпима, что я, не осознавая, что из этого выйдет, быстро одеваюсь и выхожу под дождь. Кажется, он шел всегда. Это тот самый дождь, под который ты писала о немых зеркалах и луне, бредущей, как сломанный слоник. Хочу до озноба окунаться в плещущуюся тьму, впитывать кожей крупные ржавые капли, вдыхать пронзительную сырость, чтобы хоть частицей существа быть там, в тех годах, с тобой! Не нужно никаких объяснений. Все в моей жизни так, потому что я люблю тебя.
На картонной, повыцветшей черноте неба мокрая листва выделялась особенно густыми мазками тьмы. Моя футболка обвисла, подошвы отяжелели от налипшей грязи.
Некоторые твои стихи так настойчиво звучали и повторялись во мне, что я не видел ни дороги, ни прохожих, шел еще пьянее, чем ходил все последние ночи.
Прошлой ночью твой халатик довел меня почти до обморока, до предсмертного экстаза, когда я взял его с полки, чтобы погрузиться в дурман твоего запаха, и неожиданно стал целовать, взасос, взапой. Вымарало из памяти, что я хотел взять в том шкафу, когда его увидел.
Захлебываясь чудесным волнением, вдруг наполнившим меня, выворачиваю на ночную улицу. На глянцевом, словно отполированном асфальте будто затянутые пеленой отражения, и то там, то здесь лужи открывают окно в перевернутый влажный город. Опрокинутое окно, покачивающаяся стена магазина с лилово-красными буквами, стайки машин-антиподов кажутся более реальными, чем их физические двойники. Грузно прошествовал широкий мужчина в спортивном костюме, таща за собой резкую черную тень, которая первая нырнула в темноту. Он словно и был тем связующим штрихом, без которого вся картина распадалась, становилась хаотичным нагромождением разноцветных мазков, и перспектива задышала, спокойно и тихо, как твоя грудь. Каждый фонарь, расплывшийся звездой в тротуарной влажности, каждое трепетание перетекающих друг в друга огней, каждый черный силуэт в углублениях подъездов – все это слилось в твой блаженный образ. Разомлевший от растущей неги, в каком-то сомнамбулическом трансе, повторяя твое имя, как заклинание, медленно проваливаюсь в мир отражений, не замечая, как вхожу в другое время, то, где лжет тебе немое зеркало, разглядывая твое лицо, когда ты за полночь ждешь С., то, где ревность рвет тебе сердце разъяренным злым медведем…
Сворачиваю в проход между базами со странным ощущением кружения и легкости. Ты будто находишься в какой-то полутемной маленькой комнате, которая чудом продолжается в воде. В предчувствии неслыханной радости отворяю дверь (захожу за росистый куст). Я теперь близко вижу твои блестящие от слез глаза, дергающуюся от зажатых рыданий грудь, и, подойдя со спины, порывисто обнимаю за плечи. Ты испуганно отстраняешься, хочешь закричать, но я бросаюсь на колени, умоляю поверить, рассказываю путано, непонятно, о каком-то параллельном времени, где мы уже вместе, сам себе не верю. Туман застилает мои глаза, и твое обнажившееся плечо, твоя длинная прядь, упавшая тебе на щеку – вот-вот исчезнут, и, действительно, исчезают. Но перед этим я успеваю сунуть тебе дневник с твоими будущими стихами, ты читаешь, бледнеешь, брови твои поднимаются, в глазах нарастает изумление, и вдруг, не сдержав вскипевшего блаженства, бросаешься мне на шею и обжигаешь лицо нестерпимой сладости поцелуями. Еще миг – и в моих объятиях лишь плаксивая, тоненькая березка, пытается убрать пятипалой веточкой сухой листик из моих волос и не может. Отступаю, поворачиваю во тьму. Где-то там, за тупыми хребтами уснувших громадин, уютно тлеет лампа в нашей комнате, а мне милей эта разъедающая тоской окраина, где со стариковским радушием улыбаются желтыми редкозубыми рядами окон пятиэтажки. Колыбельные районы… Здесь взрастало твое легконогое детство.
На столе уютно тлеет светильник, согнувший шею над твоими книгами. Прозрачная ручка дремлет на недоконченном стихе. Ветер пытается еще больше открыть раму окна, но мешает телевизор. Читаю твой морской дневник. Какие сомнения, какая зыбкость. Пытаюсь о какую-нибудь строчку опереть мысль, но почва уходит из-под ног. Какая чудовищная тоска таилась вот в этом: «Ты свободен, как ветер, как птица, Отпущу и без слова «прощай!» Пусть с размахом и вольно летится: Ни к чему тут заваривать чай, И сидеть, помолчав пред дорогой. Есть всему окончанье – прости. Но в груди не утихнет тревога: Обрываются наши пути. Было неба и солнца сиянье, И объятья еще горячи. Не целую тебя на прощанье, Ты лети, мой соколик, лети».
Вот так вот. Никто и удерживать не станет… Еще и дата – … – недавно и на мой день рождения. Читаю, читаю… Где же обещанный кипяток, к которому страшно прикоснуться? А вот в четвертой книге он есть – разумеется, не в стихах к Б. Их так мало, и такой дежурной восторженностью скреплены их внешние, по поверхности восприятия скользящие дифирамбы. Б. ты не очень-то любила. Сравнительно с прежним своим чувством, конечно.
Четвертая книга так неожиданно, так резко ударила по сердцу, с такой мучительной живостью вообразилась завитая челка и рыжий шиньон, что я, бросив недопитым чай, торопливо оделся и отправился на мост нашей любви. Ночное небо, кое-где подмазанное ржавой чернотой дождевых облаков, менялось и загустевало с тревожной скоростью. Неказистые, насупленные бараки смотрят ослепшими черными окнами. Шелестит по разбитому асфальту машина и овевает облаком едкой, как известка, пыли. Острый огонек режет грудь, вскрывает в ней какую-то консервированную боль. Какая чудовищная тоска овладевает мной, когда я достаю твой блокнот и перечитываю вот это: «Мы с тобой давно расстались, И встречаться я не буду. Но сиреневое небо – это как большое чудо. Я любуюсь переливом, Что лучом с зарей сияет. Я люблю тебя, как прежде, Только кто об этом знает…» И дата: …й год. Вот так – «люблю, как прежде»! Где там Б. затмить… Тот же …й: «Ты словно вихрь, ты словно пламя Ввергаешь в бездну всех страстей. То словно камнем больно ранишь, То проклянешь моих детей… Я удивляюсь, я ревную, Тебя, как прошлое, гоню. Я знаю, ты найдешь другую, Не вечную свою родню»
Сколько ревности и женской обиды! К нелюбимому такое не испытывают. Конечно, это может быть посвящено Б., но какие с ним муки-разлуки и какой ад? Другие тоже не содержат явной идентификации с адресатом, но по тревожности гармоний и напряженности драматургии соотносятся только со стихами, посвященными мужу. А есть еще такие же – …го, …го. Есть и двухгодичной, и годичной давности, наверное.
Ты любила мужа сквозь Б., сквозь все эти годы, любишь и сейчас. Может быть, сама себе в этом не признаешься, но любишь. И ненавидишь, разумеется, конечно же, ты ненавидишь его. Что угодно, но не равнодушие. Ты – однолюбка. И это восхищает меня. Это прекрасно. «Ну, это фантазия, на основе моих воспоминаний, – отвечает за тебя промозглый ветерок. – Почему я должна писать только то, что чувствую?» Да, все так. Но только вот с мужем связана эта фантазия, не с кем-то другим, а именно с мужем. Да и пишешь ты не из головы, а именно из сердца: разве можно написать такое без чувств?
Я же не требую ничего. Только очень прошу, молю на коленях, чтобы со мной – искренне. Отчего мне не говорят правды? За что? Ты ведь – моя, моя, моя, до последнего атома, до последней частички твоей души, ты для меня, ты мне предназначена! – почему же твоя любовь проходит мимо? Наверное, кажется мне все это, милая. Морок, наваждение. Обычный любовный бред, над которым я сам же буду потом смеяться. Ну, почему, почему тогда так неспокойно всегда на душе?! Словно кто-то прогрыз дыру в сердцевине чуда…
Тихая, темная улочка выводит меня к виадуку. Слева расставил свои квадратные локти двукрылый вокзал. Дальше ширится черный пустырь, деревья которого ночью похожи на застывшие черные волны. С мучительной неспешностью проплывает поезд с цистернами – цепочка гигантских конденсаторов на тысячекратно увеличенной микросхеме, а я спешу, спешу донести тебе свои терабайты любви…
Меня охватила внезапная легкость, надежда на что-то новое. Нет, нет, нет, Господи, разве я хочу так думать, разве это я думаю? Что со мной творится, почему все это происходит? Словно токоприемники сознания переключились на чужой контактный провод. Неужели я буду таким безумцем, что отправлю тебе эту дневниковую страничку? Как, однако, трогательно ты просила меня купить себе защитные очки, с заботливостью жены или матери.
Я радостно рванулся вверх, с бисером пота на лбу добежал до середины, с грузной одышкой упал грудью на перила. Накрапывало, хмурилось, вокзал давно опустел. Какая-то тяжелая томность в голове, душно в груди, ноги подгибаются. Щека моя еще хранит ароматную прохладу твоего халатика. Сырое дыхание болота вызывает во рту металлический привкус. Фонарь на платформе освещает плетенку рельсов на чьих-то невидимых ладонях, ущербной архитектуры строения, скамейки – размером с дробинку. Вон на той сидела когда-то ты, и я вижу тугую теплую белизну твоей ноги, вздутие левой икры, заведенной под доску скамейки, складки на юбке, пологие, нежные, к которым хочется прижаться лицом. Пытаюсь найти хоть какой-то недостаток, чтобы оттолкнуться мыслью от тебя. Но в твоих чертах, во всем твоем облике – такая прелесть, что я не в силах остановиться, пресечь движущуюся к тебе без остановок и на всех парах субстанцию сердца. Этому дереву наверняка тридцать, оно еще застало тебя тогда… Как же я ему завидую…
Меня окликнул какой-то плотный, непритязательно одетый господин с кувшинного типа лицом: «Эй, часов нет? Сколько времени?»
Как мучителен этот инородный моему чувству тон, этот механический интерес давно потухших глаз…
Однако овладеваю собой, вынимаю телефон и вежливо отвечаю. Спускаюсь вслед за господином. Гравистая тропа растекается на две деревенские улочки. Заворачиваю за угол приземистой избушки с острой крышей. В темноте двора крупный, судя по басистому лаю, пес разражается собачей бранью. Не ругайся, ведь я так же одинок, как ты! Может быть, даже более одинок, поскольку постоянно осознаю это. Так что в некотором смысле тебе повезло. Но свое человеческое невезение я ни за что не променял бы на твою собачью удачу.
Раскаленное текучее счастье вдруг заполнило мой организм, словно заменив собой кровь, оно стучало в виски, клокотало в груди, выходило из оцарапанной ноги красными капельками… Моя, жизнь, моя судьба. Я тебя вытащу из этого прошлого, слышишь! Я тебя вытащу…
Что за ночь… Облака, скрючившись, уткнув в колени нечесаные головы, как бродяги на лавках, мчались по небу, а я, втягивая шею в воротник куртки, шел по уснувшим улицам. Давно я такого холода не испытывал, не видел такого заполошного, лохматого неба! Занозисто-серые бараки сменились пятиэтажками призрачной бледности. Дальше расстилалась небольшая площадь, отороченная чахлыми деревцами. Я зашел под навес берез, столпившихся на краю, остановился. Канцелярский, лаковый запах листвы вызвал в памяти твой стих в черном блокноте, так же пахнувшем: «Неужели не буду Я вновь молодой и красивой? Неужели не буду Тревожить мужские сердца? И качается счастье Надломленной кем-то осиной Над ручьем, заглушенным Побегами мокреца. Почему же ты, жизнь, Так непрочна и так быстротечна? Не успела я нескольких Тропок своих прошагать… И ложатся мне волосы – Белые ленты на плечи, И подходит моя череда, Череда умирать» Все будет, милая, все будет! Ты и так красивая, и выглядишь много моложе, и забираешь в плен сердца без права репатриации!
Я перешел наискось пустынный проулок, обогнул запертый магазинчик, как-то удививший меня бесовской дороговизной. Серевшая торцом пятиэтажка пропадала в синей черноте ночи. Хрипел магнитофон, выпевая что-то банальное и щемящее душу. На коротконогой скамеечке густела живая чернота, превращаясь по мере моего приближения к плафону над подъездом в молодую, но уже покоцанную жизнью пару. Нарумяненная девица с толстым лицом, способным принимать два-три выражения, качала ногой и липко улыбалась, поглядывая на меня. Длинный, большеухий парень, чей горбатый, коршунячий нос странно диссонировал с маленьким, слабым ртом, на чем-то бешено настаивал, давая пинки скамеечке. Моя тень вытянулась и хотела перегнать меня, но я остановился, проведя рукой по щербатой ложбинке на кирпиче, припечатанном круглой тенью плафона. Вот по ней же я проводил тогда, в тот день, больше года назад, перед тем, как отправиться к вам в гости. До мельчайших подробностей встает все в памяти.
С механическим увлечением я в который раз рассказывал о неудачливой нашей с Л. поездке в М., и вдруг твое колено, словно невзначай, уперлось в мое. Блаженная теплота растеклась по моему телу, мгновенно превратившись в остро-мучительную. Я сразу ослаб, размяк, задыхаясь от незнакомого сердцебиения, представив, как ты вдруг хватаешь меня свободной рукой за непослушные пряди и дергаешь, морщась от насаждения. А потом, в полутемной комнате, задвинув щеколду и пригасив светильник брошенным сверху платьем, обвиваешь меня за шею, что-то небывало-нежное вытворяешь с моими губами, помогаешь сорвать с себя колготки, расстегнуть непослушный бюстгальтер, и кровать трогается, отчаливает, а ты исступленно шепчешь повторяющиеся слова, смысл которых в самом их повторении, лежа навзничь и глядя, как утекает потолок. Можно было еще посидеть, начать какой-нибудь интересный разговор, но мысли мои, толкаясь и спотыкаясь, разбегаются, и судорожный рассудок не может поймать ни одной из них. А ты уже посматриваешь на часы, и из глаз твоих выглядывает досада. Чувствую: пора мне уходить. Включаешь свет в коридоре, мельком посмотрев в зеркало и изменив при этом, как все женщины, выражение губ. Переборов томную тяжесть, я пожал твою теплую кисть. Улучив мгновение, когда мы были погружены в прощание и не видели, ожил и сам соскользнул со створки трюмо твой шарфик, пропитанный духами. Я поднял его, вдохнул сладковатый аромат, и словно воздух стал цветной, заиграв неопаляющим огнем. Выскочив на улицу в каком-то бешеном, упоительном торжестве, я вдруг признался себе: «Люблю ее. Как мне с ней хорошо, как ни с кем… Наши встречи заряжают меня на всю неделю: хожу, как накаченный антидепрессантами, все делаю с каким-то сверхъестественным подъемом. Люблю!!! Люблю!!! Люблю!!! Постоянно вспоминаю царственно алмазный блеск твоих глаз, прелестный изгиб иной твоей фразы, невыносимо женственный переход державной лепнины бедер в тоненькую талию… Как мучительно, что единственная женщина, которую я хотел бы видеть своей женой, никогда об этом не узнает…»
Пара угомонилась, помирилась, исчезла в черном провале подъезда. Иду дальше, росчерками вдохновения преображая большой многоэтажный дом в застывший на мелководье океанический лайнер. Прошлое и будущее сходятся на этих улицах, переплетаются в переменчивой гармонии света и тени. Но куда бы я ни направлялся, назад или вперед, прихожу к тебе. Моя милая. Моя любимая. Моя жизнь. Моя судьба.