В самом начале хочу выразить благодарность Михаилу Иоффе за то, что он выбрал наш портал для первой сетевой публикации очень дорогой и важной для него вещи. А нас всех поздравить с появлением на портале нового автора! И первое, что меня очень порадовало, когда я получил письмо от Михаила и начал читать присланный текст, это высокая культура речи, её безусловная грамотность. Увы, что в прошлом веке ещё было литературной нормой, теперь уже редкость.
Далее я подробнее опишу то, что меня оттолкнуло с первых же строк и чуть не стало серьёзным тормозом для чтения далее. И сделаю это для того, чтобы читатели смогли легче и с меньшими затратами преодолеть то же отталкивание, если оно у них возникнет по тем же самым причинам, что и у меня. Преодолеть ради всего остального, а оно того стоит, как выяснилось.
Я имею в виду «
Диалог» – самую первую главу первой части повести. В ней изменено окончание знаменитой карамазовской Поэмы о Великом Инквизиторе. Иисус, уходя, не целует Инквизитора молча, но пускается с ним в философский диспут.
По прочтении всей повести, я написал автору письмо с предложением сделать вторую редакцию (электронную), но автор отказался и настоял на том, чтобы повесть была опубликована в той же редакции, что и первая (бумажная). Ниже я приведу свои основания в пользу второй редакции – с целью, повторюсь, сохранения читателя (а первая глава, уверен, отпугнёт многих, как отпугнула она и меня). Повесть включена в Сборную портала, потому что она
потенциально имеет художественную ценность, которая, увы, страдает из-за первой главы, если не разрушается из-за неё вовсе.
Вот моё предложение второй редакции, отклонённое Михаилом Иоффе. Оставить неизменным финальную сцену поэмы Достоевского, а свою повесть сделать вариантом её художественного продолжения, авторской импровизацией, а не новой редакцией финала знаменитой поэмы. Если начать повесть со второй главы «
Исход», а диалог Иисуса и Инквизитора сделать внутренним диалогом самого Инквизитора, когда он уединяется для поста и молитвы и когда с ним происходит страшная духовная метаморфоза, тогда можно избежать не только корректировки финальной сцены у Достоевского, но и многих других художественных слабостей, которые даёт в избытке первая глава и тем подрывает художественную убедительность остального повествования.
В письме к автору я предложил ему воспользоваться мудрым советом А.П. Чехова (цитирую на память): «по завершении работы над рассказом, выкинуть первые две-три страницы начала, в которых, как правило, больше всего лишнего, отсебятины». Этим советом теперь может воспользоваться читатель: начать чтение со второй главы, минуя первую, а уже потом, по завершении чтения всей повести и со сложившимся от неё впечатлением, прочесть и первую главу. Мне кажется, так можно избежать негативного её влияния и создать внутри себя более адекватное художественному предмету впечатление.
А теперь я в меру своих сил обосную, почему считаю первую главу художественной неудачей:
1. Переделка финальной сцены поэмы Достоевского сразу вызывает вопрос: что она даёт, в чём её смысл? И ответы на такой вопрос, увы, работают не в пользу автора альтернативного варианта.
2. Вложенные в уста Иисуса философские рассуждения, опровергающие философию Инквизитора, не являются новым словом, отнюдь. Пользуясь случаем, отсылаю читателей к
замечательному сборнику, в котором собраны лучшие статьи русских религиозных философов на тему великой поэмы. Мне представляется, что философская аргументация Бердяева и Соловьёва (и даже Розанова, и даже Леонтьева) и глубже, и убедительней той, которую высказывает Иисус в повести Михаила Иоффе. Нужна немалая творческая дерзость, чтобы не только переписать финальную сцену поэмы Достоевского, но и вложить в уста Христа свои философские размышления. И если в первом случае такая дерзость хотя и рискованна, но достойна уважения, то во втором – она является полным провалом: слова (и мысли!) Христа не могут быть философски слабее человеческих, а они явно кажутся слабее, если ты уже знаком с лучшими работами наших философов.
3. Возникает и когнитивный стилистический диссонанс. Иисус не может говорить ТАК. Он не может изъясняться на языке философских понятий 19-го и 20-го века (вообще на языке философских понятий!), как и на т.н. «эзотерическом» языке, взятом из тех же человеческих источников 20-го столетия. И это диссонанс не только со средневековым языком, внутри которого происходит действие и внутри которого мыслит Инквизитор! Иисус в Евангелиях всегда говорит на языке, понятном Его слушателям, используя образы из их привычного кругозора. Хуже другое: философская полемика, в которую вступает Иисус, входит в противоречие с Его евангельским образом. Он не пускался в такую полемику ни в синедрионе с фарисеями, ни с Понтием Пилатом. И это молчание Иисуса имеет огромную духовную силу, в сравнении с которой все философские рассуждения являются поверхностными, слишком приземлёнными, преходящими. Философские смыслы и стили меняются во времени, а слова Христа, что нам передали евангелисты, остаются вечными, несут собою непреходящий духовный свет.
4. И, пожалуй, самое главное. Философская полемика Иисуса с Инквизитором о свободе человека разрушает именно ту духовную свободу, во имя которой Богочеловек принял крестную смерть. Инквизитор вполне это осознаёт и у Достоевского, но противопоставляет духовной свободе человека – заботу о малых сих, не способных вынести страшное бремя свободы, которое, по словам Инквизитора, возложил на человека Иисус. Как только Сам Иисус начинает оперировать ограниченными философскими понятиями, он закрывает духовную бесконечность, закрывает духовную свободу человека. Если бы задачей Христа была передача правильной философской концепции людям, Он бы её изложил письменно, чтобы у нас не было никакой возможности её как-то исказить и извратить. Но Он никаких письменных источников нам не оставил, и тому есть глубочайший смысл! Именно этому смыслу и отвечает финальная сцена у Достоевского, когда на развёрнутую аргументацию Инквизитора Иисус говорит только молчанием и поцелуем.
Смысл философского молчания Иисуса в том ещё, что все философские рассуждения должны родиться внутри человека – свободно, должны стать вехами его духовного и неповторимого пути. Человек сам должен облекать в философские или иные формы те смыслы, что родились в его внутреннем мире от мистической встречи с Христом; что рождены верой, а не разумом. И тем более – не чьими-то внешними философскими рассуждениями.
Если Сам Иисус начинает говорить как философ, Он из духовного, внутреннего мира человека переходит во внешний, объективированный мир. То есть – из Царства Божия, которое внутри нас есть, в царство князя мира сего, из царства свободы – в царство необходимости. А значит, принимает те искушения
умного духа, которые Он отверг в пустыне и которыми соблазнился Инквизитор. Самим фактом философской полемики с Инквизитором Иисус становится вместе с ним объектом царства необходимости и играет по правилам князя мира сего. Иешуа у Булгакова так и делает, к слову: он говорит как философ или эзотерик, а не как «власть имеющий». Но Иешуа у Булгакова и есть тот образ Христа, который подсовывает нам дьявол (через опекаемого и ведомого им «мастера») и которым хочет подменить в сознании людей истинный образ Богочеловека, когда исчерпает свои потенции материалистический морок (тем же духом инспирируемый).
Я понимаю, что вложенные в уста Иисуса смыслы выстраданы автором, дороги ему, явились плодами духовного опыта. Но ведь это те слова, которые автор в своём внутреннем мире обрёл через свой личный опыт, свою веру, свою духовную встречу с Христом. Эти слова появились как ответы на вопрос: а что бы мог ответить Христос Инквизитору, по моему мнению? Точно так же размышляли и все религиозные философы, и они отвечали в своих работах на тот же вопрос. Но они не вкладывали свои ответы напрямую в уста Самого Иисуса, понимая, что все их слова и мысли остаются только плодами их личного духовного опыта, а не словами Христа, произнесёнными Им Самим. Слишком большой натяжкой (выражусь мягко) является сама попытка вложить в уста Иисуса собственные слова и мысли, сколь бы они ни были тебе дороги и какими бы истинными ни казались.
Библейские пророки могли сказть: «Так говорит Сущий», но они не говорили языком философских понятий, их слово было «Божественным глаголом, жгущим сердца людей». Совсем другой стиль, глубина и образность. В повести же Иисус повторяет зады русской религиозной философии, и только. И если автор сам пришёл к этим идеям, независимо, это делает ему честь, но никак не оправдывает произнесение Иисусом тех же мыслей, что можно прочесть у Бердяева или Соловьёва. Такому Христу попросту перестаёшь верить! Более того, возникает ощущение духовной подмены, словно перед нами лжемессия явился, имитирующий Христа, причём менее убедительно, чем это делает Иешуа в романе Булгакова.
А вот если бы автор тот же самый диалог с Иисусом перевёл из внешнего во внутренний мир самого Инквизитора, когда он переживает духовное преображение, тогда слова Иисуса внутри души Инквизитора были бы органичны этой душе, её мыслительному и образному строю. Вытекали бы из внутреннего духовного опыта, а не из внешнего источника. Если диалог Иисуса с Инквизитором перенести в главу «
Аскеза», как их внутренний диалог, то это было бы художественно оправдано, не разрушало бы целостное впечатление, а главное – не входило бы в противоречие с самим образом Иисуса, который мы знаем из Евангелия. И никаких дорогих ему мыслей автор таким образом тоже не потерял.
Христос говорит с каждой душой, на понятном только ей языке, во внутреннем её мире. Человек сам и свободно должен найти те смыслы, выстрадать их, как нашёл и выстрадал их и автор повести, и её главный герой. Такой диалог с Иисусом может и должен быть только внутренним. Это прекрасно понимал Достоевский, а потому воздержался от того, чтобы вложить в уста Самого Христа всё понятое и выстраданное им о мире, о человеке, о свободе…
Художественно убедительным было бы возникновение такого внутреннего диалога в душе Инквизитора в момент её глубокого кризиса и высочайшего духовного напряжения, вызванного встречей с Христом, Его поцелуем и последовавшими затем событиями. Но не философскими рассуждениями Иисуса, которые снижают и дискредитируют всё дальнейшее повествование – не смыслом своих речей, но самим фактом такой полемики, самим фактом вложенности автором в уста Христа тех философских понятий, что ему близки на сегодняшний день.
А без первой главы эта повесть мне представляется художественной удачей. Образы героев в ней живые, как и их взаимоотношения и диалоги. Сама идея искупления и преображения Инквизитора, его жертвенности – глубоко христианская, творчески смелая, к тому же исполненная талантливо. Если бы не первая глава…
Беда ещё в том, что Инквизитору веришь, он живой, а Иисус – ходячая философская схема, не более. Если бы Иисус молчал, такого впечатления не сложилось. Он говорил бы внутри самого Инквизитора и говорил тогда со властью, то есть – как говорит голос совести, как говорит пророк, а не как философ с кафедры или новомодная эзотерика с какими-то мистическими намёками на «твоих хозяев» и т.п. Слово совести раздаётся внутри человека, и оно
абсолютно конкретно, свободно и неповторимо в каждой душе. Совесть никогда не говорит философскими абстракциями – она говорит жизненной конкретикой и только потому говорит со властью (не спрячешься от неё за общими местами или туманными намёками).
Это уже наш разум затем облекает слово совести в те или иные философские или эзотерические концепции. Но такие концепции должен создавать человек сам, а не получать от Бога. В этом
свободном ответе человека на Божий зов и заключается главное духовное зерно христианства, должное прорасти в каждой душе и только ей ведомыми путями. А если все выводы, все концепции за неё уже создал Бог и вложил в уста Сына, то человеку ничего иного не остаётся, как повторять их слово в слово. Так слова Иисуса становятся общими местами, а человек перестаёт быть духовно свободным, а значит, Инквизитор и соблазнивший его
умный дух оказываются правы. Так первая глава повести, несмотря на желание автора во что бы то ни стало дать читателю верное направление мыслей с самого начала, разжевать за него то, что он должен сделать сам, сводит на нет смысл всего остального, потому что не оставляет никому духовной свободы: всё уже сказано Иисусом (вернее – автором).
К слову, разбивка повести на две не пропорциональных части мне представляется структурно излишней, достаточно было деления на 11 глав (в идеале – на 10, без 1-й). Но выбрасывать всё лишнее, как учил Чехов, это и есть самое трудное в писательском творчестве; это уже высшее мастерство, требующее от человека немалого смирения к тому же, умения разделять отсебятину и художественный предмет.
И последнее, чисто эстетическое замечание. Если в первой же главе автор излагает правильную философскую концепцию, причём не от себя лично, но утвердив истинность её авторитетом Иисуса Христа, вложив свои мысли в Его уста, то всё остальное повествование становится лишь иллюстрацией этой концепции, а читатель сразу же ставится перед теми выводами (той моралью), что он должен вынести из прочтения повести. Автор не просто подводит читателя к этим выводам, но с первых же строк даёт ему их (не станет же читатель возражать Самому Господу Богу!). Таким образом читатель с самого начала лишается свободы творчества и свободы мысли: за него все выводы уже сделал автор, а чтение сводится к тому, чтобы проиллюстрировать правильность этих выводов. Даже в басне мораль находится в конце, а здесь с неё всё начинается. И читателю попросту неинтересно – и так понятно, зачем всё написано и к чему должно привести. Такое умаление читательской свободы уже эстетически делает чтение
скучным, что для художественного текста является первородным грехом.
Надеюсь, что автор повести рано или поздно поймёт, что она нуждается в существенной переработке. Если бы в ней не содержалось художественного предмета, который и требует такой работы и если бы не чувствовался у автора талант, способный осуществить эти требования, то бессмысленна была бы и моя критика. Её смысл весь только в том, чтобы подтолкнуть автора к работе над повестью, чтобы она стала если не шедевром мирового значения, как поэма Достоевского, то очень интересной и талантливой вещью. А для этого нужно дать свободу читателю, а к своим собственным мыслям относиться чуть ироничнее, не вкладывать их в уста Иисуса.
P.S. Этот текст мною уже был написан, когда появилось вступительное слово автора повести. Где он, видимо, сам того не желая, говорит прямо об её главном духовном противоречии:
Почему молчит Иисус? Почему он молча смотрит своими «ясными грустными» глазами. Думаю, что в романе ответ должны были дать герои и само повествование. Бесконечно грустно, что вторая часть романа так и не вышла. Наконец, я решился. Решился изложить свои мысли как ответ Иисуса.
Иисус молчит потому, что ответ Инквизитору и духу-искусителю должен дать человек сам и свободно, не Бог, не Иисус! И только такой ответ человека имеет духовную ценность, именно такого свободного ответа ждёт от человека Творец. Как и сам автор повести пришёл свободно к своим мыслям, так и читатель должен прийти свободно – к своим. Но если автор «решился изложить свои мысли как ответ Иисуса», он тем самым лишает своего читателя творческой свободы. И получается, что автор сам не верит в читателя, не уважает его, как не верит в человека и не уважает его Инквизитор (до своего преображения). Автор боится дать читателю свободу, оставляя её только за собой. Боится, что читатель, если ему всё не разжевать с самого начала и не придать авторитета правильным мыслям за счёт Иисуса, может прийти к мыслям ложным. Автор берёт читателя на короткий поводок во имя свободы и во имя истины. То же самое делает и Великий Инквизитор – всё ради малых сих, которые сами не смогут понять Христа и свободно за Ним пойти. Автор повести смог, но читателю он хочет помочь… А вот тут и кроется ловушка! Автор не только не верит читателю, но и не верит своему дару до конца, и потому боится хоть какую-то мысль оставить недосказанной, хоть что-то потерять. А вдруг читатель сам не додумается, а вдруг художественный текст не на столько получится ёмок, что сможет генерировать в читателе нужные идеи? Лучше их высказать прямо и все сразу, ничего не оставив за скобками. Этот страх ошибки, это недоверие к читателю и к своему таланту и перегружают в итоге художественное целое, заслоняют его внутреннее солнце.
Это и есть то духовное противоречие между целью и средствами, которое, увы, автор повести разрешить не смог. Ни эстетически, ни духовно.