Этот первый день болезни чем-то напоминал праздник. Правда, вечером сон не приходил, и ей было жарко, хотя батрак оставил дверь настежь. Ее мучила жажда, а попросить хозяйку принести воды и в мысль не приходило, пришлось встать самой. Ночь была светлая, и она легко нашла путь к пекарне, где стоял чан с водой. Она никогда не ходила туда прежде в такую пору, а потому не отдавала себе отчета в том, что в свете летней ночи, когда обитатели двора спят, двор выглядит не хуже любого другого: старые строения на наследственном крестьянском дворе, возведенные давно-давно, совсем в другие времена.
Бессонница уже воспринималась почти как отдых, и хотя душе и воображался приход друга, рассудок ухитрялся наслаждаться этим плодом воображения. В целом же разочарованию в сознании места не было.
Вот так и успокаивалась Мария. Новизна положения вела к тому, что зачатки христианских чувств, еще теплившихся в душе хозяйки, в эти первые дни нет-нет да проявлялись в добрых делах. Она давала Марии цельное молоко, обычно предназначенное только для масла, и даже приносила ей иногда настоящего кофе с сахаром, которые тайком от мужа выменивала из-под полы на зерно. И было бы совсем хорошо, если бы не спать в людской, многочисленные недостатки которой Мария в ее нынешнем положении ощущала особенно остро. Удивительно было, как это она сумела прожить в таких условиях вот уже без малого год, день за днем, ночь за ночью. Ведь кровать-то все время была та же самая. Теперь Мария час от часу просыпалась к более чистой, словно бы более утонченной жизни. Невозможно было остаться здесь, если бы… когда-нибудь… наступило то неопределенное, чему она не могла, да и не пыталась примыслить никакого внешнего образа, но близость чего была столь же реальна, как теперь ее жизнь.
Однажды в конце недели, после дождливой ночи вновь засверкало солнце, и Мария незаметно для всех выбралась во двор. Она не сомневалась в том, что устоит на ногах, хотя дыхание было жаркое. И здесь, снаружи, дом и его окружение показались ей какими-то удивительными, словно она впервые, совсем другими глазами, увидела их… На крыльце пекарни была расплескана вода. Коровы оставили на дворе свои следы, местами они пересекались со следами колес…
В промежутках между строениями деревня просматривалась далеко, вплоть до озера, где солнечный свет переходил в блеск. У Марии скоро зарябило в глазах, давала себя знать усталость. Слышалось, как на поле погоняет свою лошадь пахарь, это было так близко, что она узнала голос пахаря… Странно, что она просто так, без дела бродит по двору в полный тяжкого труда будний день и никто не отдает ей приказаний. Хотя жизнь ее со дня на день становится все прекрасней и как будто ясней, хотя она поднялась несравненно выше существования всех этих людей, которые там и сям гнут спину и заставляют других гнуть спину на себя, тем не менее она, Мария, теперь в таком положении, что ей можно ничего не делать. Где-то глубоко в тайниках души она ощущала это противоречие как глухой, мучительный гнет.
Она пошла дальше и наконец добралась до бани; трухлявые закладные брусья были целиком закрыты густыми зарослями крапивы. Окно каморки приходилось почти вровень с этой порослью, но лучи солнца все же пробивались сквозь позеленевшие, залатанные дранкой стекла. Не зайти ли в баню сейчас, в предобеденную пору? Вспомнились времена, когда она была еще совсем маленькой… Окно бани было на теневой стороне, от него отвратительно несло плесенью; на шатающейся доске пола виднелось пятно: здесь пускали кому-то кровь…
Зато крохотная каморка была залита солнцем и полна сладковатого запаха, какой издает старое некрашеное дерево. Мария зашла внутрь и присела на низенькую скамеечку с гнутыми ножками, которая оказалась здесь неизвестно откуда. Стояла тут в беспорядке и другая мебель, в том числе допотопная кровать со столбиками без днища.
Хозяйка проследила, куда завернула девушка, и, так как Мария долго не показывалась, отправилась следом и открыла ту же дверь, в которую только что прошла Мария. В маленьких глазах хозяйки сверкала злоба, какую заурядная натура испытывает при виде пусть самого невинного, но непонятного ей поступка, какого она бы никогда не совершила. Зачем туда ходить, что там делать?.. Хозяйка огляделась – нет ли вокруг чего такого, что можно было бы… ну, не то чтобы украсть… нет, ничего такого за Марией не замечалось… а впрочем – никогда нельзя знать наверняка, что может придти в голову человеку, который вот уже столько времени живет оторванный от всего окружающего… вот возьмет и стащит чего-нибудь для Веры Клюшиной, чтобы та подольше работала за нее, а то, пожалуй, и взяла бы ее к себе, когда ей, Марии, нельзя будет больше оставаться здесь… – Тугая на соображение, эту цепочку мыслей хозяйка пробежала в мгновение ока.
– Я подумала, – сказала Мария, – что тут для меня может выйти больничная палата.
Уши впрямь слышали то, что произносили уста. Ведь ни о чем подобном она не помышляла – и особенно потрясли ее эти сказанные ею самою слова: «больничная палата». С другой стороны, теперь, похоже, именно так ей полагалось думать и говорить.
– А кто тебя будет тут кормить? – спросила хозяйка, поднимая ушат, с которого, брякая, посыпались обручи.
– Мне и нужно-то всего каплю молока, – продолжала Мария, – тогда меня не будет в людской, и для детей лучше будет, раз у меня такая тяжелая болезнь.
У хозяйки был такой вид, будто работа ее мысли остановилась. Она молчала.
– Ведь тут есть и кровать, хоть и без днища, – говорила Мария. – Пусть Вера приберется немного, я охотно заплачу из своего заработка, насколько его хватит…
– Так я и дам, чтоб Вера тут все перебарабошила. Уж коли на то пошло, я и сама приберусь… Гм… что-то еще скажет хозяин. Ну а пока давай отсюда.
Хозяйка пошла, и шагала она скорее, чем Мария.
* * * * *
Марии разрешили перебраться в каморку, и она сама по мере сил помогала прибрать и обставить ее. В каморке стало так хорошо и уютно, что хозяйка, не удержавшись, сказала: «Впору хоть самой тут обосноваться». На что Вера Клюшина мимоходом заметила: «Ну, хозяюшке-то скоро вся эта благодать достанется». В словах этих выражалось сочувствие Марии.
Обустройство каморки прошло так торжественно, что, когда все было готово, жилице, для которой она предназначалась, казалось чуть ли не чудом, что она и впрямь поселится в ней. Мария до того устала, что прилегла ненадолго передохнуть. Так, прямо в одежде, пролежала она до самого вечера. Вечером она разделась, как обычно, для сна. А наутро уже больше не встала, чтобы одеться. Она слегла окончательно.
Сменялись самые дивные дни середины лета, травы поспели для покоса, прекрасная наливная рожь стояла по большей части еще не убранная. День пламенел, воздух пах солнцем. Куст крапивы под низеньким окошком каморки уже поднялся настолько, что заглядывал в нее, отчего все в ней отливало таинственной прозеленью, угрюмо согласовавшейся с регулярными приступами кашля больной. Вскоре ее руки явили признаки, характерные для ее болезни: они словно бы вытянулись, и без того тонкие запястья и пальцы стали еще тоньше. На лице проступило выражение какой-то чистоты и блаженства, щеки пылали румянцем, оттененным молочной белизной кожи, еще заметнее стали прекрасные длинные ресницы; казалось, в их тени залег спокойный, необъятный сон.
Поскольку аппетит у нее был плохой, вернее сказать, его не было вовсе, девушка скоро начала худеть. Однако похудание не достигло такой степени, чтобы на нее неприятно было смотреть. Изредка она еще находила в себе силы самостоятельно вставать с постели и осторожно передвигаться по комнате, и тогда сквозь тонкую сорочку просвечивали нежные женственные формы ее тела. А на лице ее была постоянная улыбка, и в улыбке этой сквозили черты отца. Никто не знал его на месте ее предшествующей службы, а здесь и подавно. В глазах людей Мария была служанка, которая нанималась работать то тут, то там, а теперь умирала. Хозяйка уже говорила об этом как о чем-то предрешенном и доярке, угощая ее кофе в пекарне, и самой Марии у ее постели. И со словом Божьим подступалась хозяйка к своей умирающей служанке, и та слушала ее с благожелательным, хотя и несколько насмешливым видом.
Ибо при таких беседах рассеянному взгляду Марии являлся ее собственный чистый передник – хозяйка повязывала его поверх своей серой от пыли юбки и забывала снять. Заметив это, она говорила: «Я надела твой передник, мои все в стирке». – «Ничего, ничего», – отвечала Мария. Это было прямое разрешение и даже поощрение. Угощая доярку кофе в следующий раз, хозяйка давала всему убедительное объяснение, тем более что теперь на ней была уже и юбка Марии. А еще она подчеркнула, что надо же получать какое-то возмещение, раз приходится платить заместительнице Марии, ведь за уход-то за ней она ничего не берет.
– Ну, свою-то заработную плату девушка, конечно, еще не всю получила? – осведомилась доярка, досконально знавшая, сколько еще причитается с хозяйки.
– Не велика корысть, какие-то гроши, – огрызнулась хозяйка и не предложила доярке второй чашки кофе.
А сквозь ветхое окошко каморки кашель больной пробивался на лужайку во дворе, где играли мутноликие дети Кирилловых. Когда по двору проходил хозяин, он приостанавливался, задумывался над природой этого кашля, и на лице его появлялось досадливое выражение. Хозяин не проведывал свою служанку. Не проведывал ни разу за все время ее болезни. Даже в самый день похорон ему «не захотелось» отправиться на село. Его жена и Вера Клюшина сели в повозку и поехали одни.
Марии тогда уже не было в живых, но пока она еще существовала. Дух ее справлял свои величайшие торжества в благородном одиночестве в своей все более утончающейся материальной оболочке – в теле, составлявшем безмерно огромный мир для тех существ, которые в нем процветали и размножались. Эти существа в виде палочек-клеток усваивали и вновь выделяли из себя ткань этого окружающего их мира. И когда повышалась их жизненная сила, они делились надвое – это происходило в кишащих ими очагах в легких, в дыхательном горле и в других местах этого дивного творения природы, которое в своем индивидуальном материальном образе росло и прожило двадцать два года. Таков был бессознательный ход его материальной жизни. С наступлением вечера температура тела повышалась, его сотрясал озноб, а потом, в ночные часы, жар выходил потом через поры кожи. С восхода солнца до предвечерья в этой борьбе жизни и смерти наступало относительное затишье. И так как в эту пору внешний мир, его необъятность были наиболее прекрасны, именно в эту пору дух справлял свои торжества одиночества.
Органы чувств, послушные слуги духа, также были изрядно расстроены. Чувства осязания и тепла сотрясались в том же ознобе, чувство вкуса было нарушено слизью, производимой все теми же невероятно малыми существами, чувство обоняния постигла та же участь. Однако благороднейшие чувства – зрение и слух – еще полностью сохраняли свою силу. Они даже скорее обострились. А за ними работал мозг, все впечатления которого, казалось, устремлялись к какой-то глубочайшей, но все же беспредельной точке.
Между стропилами под крышей сеней гнездились ласточки, их щебет слышался с раннего утра до самого вечера. Неподалеку был и колодезный журавль, на конце которого почти всегда сидел один из этих самых нежных друзей больной. И так тонок – «прозрачно» тонок – стал ее слух, что ей явственно слышались какие-то слова в щебете ласточек. Причем определенному содержанию соответствовала своя интонация – и это была не та обычная словесная трескотня, которой здоровые люди подражают мелодичным пассажам ласточек. Они были ее лучшими подругами, они поддерживали в ней жизнь духа, никогда не напоминая ей о болезни. Они просто щебетали там, за дверью. Иногда какая-нибудь из них вдруг садилась на поперечину окна, сидела на ней некоторое время, и ее брюшко бросало белый отсвет в комнату. Однако такая одиночная, случайно залетавшая ласточка и не подозревала о существовании больной девушки. Приветствия от птиц, их разговоры доходили до нее незримо.
Зато свет приходил зримо. Он заполнял все пространство перед окном, он выискивал в стекле пузырек и преломлялся в нем разноцветно, либо находил выпуклость покрупнее, которая причудливо искажала пейзаж, уменьшая или увеличивая его. Однако важнее всего был небосвод, Мария могла видеть его со своего ложа. Мысли словно цеплялись за что-то там наверху… забирались все выше… туда, в светлую-светлую синеву, где, казалось ей, плывет и она сама, все дальше и дальше… пока ее взор не начинала застилать мгла и она не начинала испытывать легкое головокружение. Тогда на минуту смолкал в ушах и щебет ласточек. Много помех встает на пути чистого, полного надежд человеческого существа, когда ему мнится, что сбывается самая заветная мечта его жизни.
Ибо ей надо встретить единственного человека, который для нее еще жив. Все другие: хозяйка, которая приходит ухаживать за ней, смотрит на нее маленькими сочувствующими глазками и теперь полностью одета в ее, Марии, платья, дети, которые приходят следом за матерью и, зияя всеми дырами лица, стоят, наблюдая, как она помогает Марии, – все другие уже отошли от нее; словно откуда-то издалека говоит ей Вера Клюшина что-то вроде: «Ты согласна, Мария, что я должна получать не меньше тебя, да и с хозяйки тебе кое-что причитается? Хозяйка сказала, что, дескать, мой христианский долг по отношению к тебе – отказаться от части заработной платы…»
Все отдаляется, один только он подходит все ближе. И они скоро встретятся, сперва днем, на виду у всех, а потом вечером, вдвоем, на лесной тропинке, вдоль которой у корней берез мерцают кукушкины слезки с нежно белыми изогнутыми цветами. Там пройдут они, словно не касаясь ногами земли… Девушке Марии не хочется думать о своих ногах, она их не чувствует, говорят, они распухли… в мыслях мелькает, что и у ее друга одна только нога… и одно легкое. Мысли эти проваливаются в темноту, она опять испытывает головокружение, тело сотрясает озноб, уже поздний вечер. Вот я лежу здесь, в этой каморке, недавно ко мне заходила хозяйка. Хозяйка этого неприветливого крестьянского двора, я пришла тогда сюда, ни о чем не думая. Зимой я помогала воюющим, сперва тем – а потом командиру роты Семенову… Измученное болезнью тело, душевная мука, полуявь, полусон. До тех пор, пока ночь – которая же по счету? – не начнет переходить в утро.
Одна из этих ночей была последняя, она перешла в чудесное воскресное утро. Утро, которое, казалось, стояло в думах о чем-то за всеми другими утрами, пока не подошла его очередь.
Солнце взошло в четвертом часу и начало свой дневной путь, заглядывая тихонько в сотни и тысячи дворов и окон, на тропы, крылечки и внутрь комнат, где спали в постелях люди. Заглядывало оно и в гнезда птиц, хотя птицы понятия не имели о том, что такое воскресное утро, ибо каждое утро, в особенности солнечное, было у них воскресным. Светило оно и в мир насекомых и других живых существ, и, когда маленькое насекомое радостно воспаряло в море утреннего света, к нему торжествующе бросалась ласточка. Многократно преломляясь, солнечные лучи проникали в толщу воды. Крохотное водоплавающее существо устремлялось вперед, быстро-быстро работая мерцательными волосками, цель его – поддержание своего существования и продолжение рода, но тут его хватала маленькая рыбка с изящными плавными движениями – чудесное существо в освещенной утренним солнцем воде. А мимо проскальзывала большая рыба, в мощных челюстях которой то и дело исчезала рыба поменьше.
Где-то в этот час случайно проснулся старый дьякон, до того старый, что уже впал в детство и был смутен рассудком, в особенности по утрам после сна. В одной рубашке подошел он к окну своей комнаты, полюбовался с минуту на свет дивного тихого утра, на славу Божью в природе. Потом, растроганно вздыхая, вернулся в постель. Его угловая комната приходится на такое место дома, где с великим тщанием выложенный из камня фундамент возвышается особенно высоко. У каморки в бане Кирилловых каменного фундамента не было вообще, а если был хотя бы угловой камень, то уже глубоко ушел в заплесневевшую землю. Закладные брусья прогнили, окно осело… но солнце все равно светило через него на постель умирающей.
Умирающая Мария видела в своей жизни не меньше солнца, чем прочие ее сородичи. То, что закончило свою разрушительную работу в ее молодом теле, не выносило прямых солнечных лучей. Если б только солнце умело разливать свое дыхание по внутренним тканям человека и свершать там то, что оно умеет свершать на поверхности кожи! Однако солнце не светит в могилу – а те маленькие-премаленькие, в виде палочек, существа есть представители могилы. В могиле тоже есть жизнь.
Бедняжку Аксинью – мать Марии – уже одолели эти же самые живые существа. Жизненные невзгоды подорвали ее сопротивляемость. В жизни Марии не было особенных невзгод, а только мимолетные мучительные переживания. Земная плоть в ней чахла, как бы благоговейно уступая место духу. До последней минуты, пока она оставалась в сознании, душа ее была преисполнена прекрасным чувством любви. И величайшим чудом, милостивой благостыней природы было то, что ей до самого конца не дано было знать, что она умирает, что ей вовек не достичь цели своих грез. Напротив, ей казалось, что наконец-то ее угасающий дух всецело слился с духом ее друга. Это был прекрасный мужской дух, и сознание Марии, в последнюю минуту до крайности спутанное, не могло бы различить, действительно ли это дух ее друга наконец прильнул к ее духу, или это отец – явившийся в расцвете всей своей мужественности – заключил ее в свои объятия? Обнимал ее и вместе с тем смотрел куда-то вдаль гордым победительным взором. Хорошо это было, хорошо…