Абрам Терц
отрывок из романа "Спокойной ночи":
...Все эти дни, пока Сталин умирал, в доме и во дворе у неё творилось неладное. Мела пурга. Кадушка с подтухшей капустой, стоявшая в сенях, урчала и квакала. Гремело, гудело и взвизгивало по всем отсекам...
Было впечатление, что Усатый откинул копыта, хотя власти зачем-то факт умертвия скрывают. И оставалось неизвестным, судя по стуку и голосам в хибарке, ликует мелкая челядь по этому случаю или жалуется и плачет. Практически, по-видимому, было и то и другое...
И вдруг всё смолкло. Она проснулась от обступившей её со всех сторон, несбыточной тишины. Даже ходики не работали. Сверчок не верещал. Не скрипнула половица. Ветер - над шиферной крышей - словно улетел. И она поняла по тишине: прилетел соклетный. Догавкались окаянные. Стоит, как столб, и молчит у топчана. Он самый. Усатый.
Ни усов у него, однако, ни образа, ни подобия не было. Это было, я бы сказал, окончательное нет, произнесённое в утвердительной форме. Во тьме помещения высился он колонной во много пудов, уходя головой в потолок, воздвигнутой не из камня, не из бронзы, не из какого-нибудь другого нормального вещества, но из одного холода, из какого-то, быть может, доведённого до абсолюта метана или азота, который при всем том не перешёл в твёрдость, в лёд, а так и сохраняет за собою, застыв, газообразное состояние.
Сквозь Сталина всё было видно. Белело окно под снегом. Чернели стены. Скромная лампада в углу перед иконой спокойно излучала свой потаённый свет. Включи она электричество, и ничто бы не изменилось, как подсказывала интуиция. Пришелец был начисто лишён очертаний... И тем не менее присутствие его довлело невыносимо - в этом закоченевшем в себе, отрезанном от мира столбе. Ни тени от него не падало, не слышалось дуновения, и само похолодание не бежало по комнате, хотя средоточие холода было рукой подать, притронься - и отмёрзнет, колоссальным баллоном возвышаясь у постели. Как будто он замкнулся в замороженном своём одиночестве. И видел безусловно, что Алла не спит.
- Что тебе от меня надо? - спросила она в уме, не в силах пошевелить языком, стараясь, однако, подбирать и выговаривать слова, как это бывало на допросах, возможно твёрже. - Зачем пришёл ко мне на Воркуту? Тебе - мало?! Всё, что было у меня в жизни, ты уже отнял.
Тогда, тоже не вслух, не голосом, но по внутреннему - прямому проводу-телефону, он сказал в быстром раздражении:
- Отдай мои долги!
- Какие ещё долги?! - вскинулась было она по-бабьи, с ходу не уразумев, куда он клонит. - Я тебе ничего не должна!.. Ты - всем должен!..
И - осеклась. Речь шла о другом... Только Сталин, видать, не был настроен вымаливать прощение и требовал, как всегда, свою львиную долю...
...Она подумала, как должно быть, ему холодно, нечеловечески холодно в этом искованном из его же духа столбе. Но и другое, как некое эхо, доносилось - азбукой морзе. Усопшего бесило упорство, с каким она притворяется, будто знать не знает, чего от неё хотят. Курва.
- Прости! - выдавил он через силу, превозмогая себя и дивясь посмертному своему, небывалому унижению. И вознегодовал, и порадовался в то же мгновение, что успел-таки ей насолить, говоря между нами, девочками, словно предвидел позорную встречу, - перебил родню, закатал на Крайний Север, к чорту на рога, на всю катушку. Будешь помнить, Алла, как тяжело мёртвому. Сталин.
Не скрою: мне страшно о нём писать. Едва сяду за бумагу, начинается мелкая мистика. Мандраж, кавардак. Какая-то пчела укусила гнойной иглой. Рука отказывает. Образовалась, говорят, вода в коленке. Бросаю всё в корзину. Пульс повысился. Моча воняет ацетоном. Ум перевёрнут. Ночью вчера, пока писал, закосила кошка в окно, бездомная, я её знаю, и ходит по спящей Марье, выбирая уголок потеплее. А на дворе жара!..
...Каково же, вообразим, было состояние Аллы! Ёжась под двумя одеялами, она почуяла вдруг, что какой-никакой холод от него всё же исходит. Очевидно, был он подведён не под естественный конец, а, как думают высокоумные авторы, внимательные ученики Апокалипсиса, под смерть вторую и последнюю, из которой не выкарабкаетесь, сколько ни бейся - не оттает. Душа у таких, считается, на стадии минералов. И просит, как на Страшном Суде, - сними грехи...
... Кстати, странно, ничего грузинского в акценте...
Она обвела глазами как будто нежилую и бесполезную уже избу. Светать и не думало. Север. Но огонёк в углу и слюдяной снег за окном слабенько поблёскивали. Где-то пальнули, должно быть из ракетницы. Метнулись тени, снег зазеленел. И погасло. И не ему, Душегубу, а самой себе Алла объявила судьбу:
- Прощать за других, за всех зеков? - такого права мне Господь не давал. Да и люди не простили бы. Ну а что мне причитается с тебя, всё, что мне принёс, одной мне, - бери. Отпускаю...
На неё, что называется, нашёл стих. И, сидя на топчане, она прорекла, уставив мраморный палец в ту ещё лесотундру:
- А теперь - обойди всех! По одному, по очереди - кому ты должен. Живых и мёртвых. И пусть тебя каждый, отдельно, простит. Вымаливай именем Господа нашего...
И его разом не стало. Она не успела даже Имени произнести. Над крышей что-то ухнуло и забурлило. Как если бы пронёсся, удаляясь, какой-то разгневанный смерч. Да через секунду, внезапно, заскрёбся сверчок под печкой и затикали по-мирному в доме, сами собою, ходики.
Куда, в какие дебри, ушёл он, выходец тьмы, добиваться реабилитации?..