Просто я не верю в действенность формальных институтов.
Ярослав, прежде всего принимаю ваше уточнение относительно катастрофы. Я действительно понял вашу мысль несколько прямолинейно, словно катастрофа рассматривалась вами как необходимый выход. Теперь вижу, что вы говорили не о желательности катастрофы, а об отсутствии в нынешней исторической реальности иной силы, способной изменить направление развития. Это разные утверждения.
Теперь к главному вопросу: кто осуществит должное, почему и какой силой?
Готового имени у меня нет. Более того, если бы весь ответ сводился к приходу нового Семипалина, это означало бы, что задача не решена, а лишь перенесена с несовершенных институтов на надежду встретить совершенного правителя.
Возможно, именно здесь проходит важнейшая граница между романом как художественным мифом и более широкой концепцией Цивилизации Садовников. Семипалин способен начать преобразование, но не может служить его окончательной гарантией. Если Сад существует только благодаря нравственности Семипалина, он погибнет вместе с ним или будет захвачен первым же преемником, который сохранит язык Сада, заменив его содержание.
Поэтому вопрос должен звучать ещё жёстче: не только кто создаст новые институты, но и что помешает их создателю однажды поставить себя выше созданных им правил?
С вашим тезисом «формальных институтов недостаточно» я полностью согласен. С тезисом «никакие институты не помогут» — нет.
Отсутствие абсолютной гарантии не означает отсутствия различий между более и менее опасными устройствами власти. Тормоза не гарантируют, что автомобиль никогда не попадёт в аварию. Но возможность отказа тормозов ещё не превращает их в декоративную ширму. Разделение полномочий, сменяемость, право обжалования, независимая проверка, обратимость решений и ограничение радиуса поражения не делают власть доброй. Они затрудняют концентрацию зла и уменьшают цену неизбежной ошибки.
Это гораздо более скромная задача, чем создание идеального государства. Но, возможно, именно поэтому она реальнее.
Абсолютной политической гарантии вообще быть не может. Любой гарант нуждается в следующем гаранте, а тот — ещё в одном. Последний гарант, которому позволено контролировать всё и который сам не подлежит контролю, и становится наиболее опасным властителем.
Гарантия, которая сама не нуждается в гаранте, возможна лишь в богословии. В политике обещание такой гарантии обычно заканчивается обожествлением власти.
Пример христианской Церкви и инквизиции здесь действительно принципиален. Он показывает, что духовное происхождение идеи не предохраняет её историческую форму от вырождения. Более того, духовная власть, объявившая себя непогрешимой, может оказаться опаснее светской, поскольку начинает приписывать собственным решениям абсолютную санкцию.
Но из этого следует не бесполезность всякой формы, а необходимость различать дух и его историческое воплощение. Дух без формы не удерживается в истории; форма без духа быстро превращается в декорацию, а затем — в орудие противоположной силы.
Поэтому в основании Цивилизации Садовников я вижу не одно, а два преобразования.
Первое — внешнее, институциональное. Оно не делает человека добрым, но ограничивает возможность безнаказанно причинять зло, скрывать последствия своих решений и превращать частную власть в судьбу миллионов.
Второе — внутреннее, духовное и культурное преображение. Оно формирует человека, который выбирает добро не только потому, что преступление обнаружат и накажут, но потому, что зло стало для него внутренне неприемлемым.
Закон способен остановить руку, но только внутреннее преображение способно изменить направление воли.
Возможно, то, что вы называете третьей силой, соприкасается именно со вторым преобразованием. Если так, это не другая тема, а вторая половина той же самой темы. Я согласен: никакая архитектура стимулов не заменит совесть, нравственный вкус, культуру достоинства и духовную способность видеть в другом человеке не объект управления, а самостоятельную ценность.
Но духовная и культурная сила, если она хочет действовать в истории, тоже должна обрести некоторую форму: образование, общины, традиции, профессиональную этику, независимые культурные пространства, способы передачи опыта и защиты человека. Как только она начинает действовать совместно и продолжительно, она неизбежно создаёт институты — пусть не государственные и не бюрократические.
Поэтому я не вижу выбора между духом и институтом. Я вижу задачу не позволить институту задушить породивший его дух, а духовному авторитету — объявить себя неподсудным.
То же относится к противопоставлению демократии и авторитаризма. Согласен, эти слова стали слишком широкими, идеологизированными и часто прикрывают гибридные формы власти. Демократия действительно может быть театральной: выборы проводятся, суды существуют, парламент заседает, а важнейшие решения принимаются совсем в другом месте.
Но отсюда не следует, что различие утратило всякое историческое содержание. Возможность мирно отстранить правителя, создать оппозицию, публично критиковать власть, защищаться в суде и оспаривать государственное решение — не метафизические ярлыки, а вполне конкретные человеческие возможности. Они могут быть ослаблены, симулированы или тайно отменены, но человеку не безразлично, существуют ли они хотя бы как действующие рычаги или не существуют вовсе.
Разница между демократией и авторитаризмом выясняется не в тексте конституции, а в тот момент, когда человек говорит власти «нет»: остаётся ли он после этого гражданином или превращается во врага.
«Анархический монархизм» действительно звучит интереснее привычной школьной пары «демократия — диктатура». Но и перед ним встанут те же вопросы. Если монарх обладает реальной властью, кто и как остановит его превращение в тирана? Если он является лишь символом духовного единства и не может принуждать, то перед нами уже не альтернатива политическим институтам, а особая форма культурного авторитета. Возможно, именно в этом направлении и следует искать: не единовластие монарха, а соединение личного авторитета с радикальным ограничением принуждающей власти.
Опасность ИИ я также не отрицаю. Он отличается от прежних орудий власти масштабом, скоростью, непрозрачностью и способностью принимать миллионы индивидуализированных решений. С его помощью тирания сможет не только наказывать непокорных, но и предугадывать неповиновение, формировать поведение и незаметно сужать пространство возможного выбора.
ИИ не изобретает злую волю, но способен индустриализировать её.
Именно поэтому недостаточно поставить над ним совет благонамеренных философов. Философ может стать совестью технологической системы, но с тем же успехом — её придворным богословом, создающим возвышенное оправдание для уже принятого решения.
Отдельно замечу: утверждение, что в «Технологической республике» философы оплачиваются выше программистов, вы называете эмпирическим фактом. Но эмпирический факт должен иметь проверяемый источник. В открытых вакансиях Palantir я пока не нашёл должности «философ» и соответствующей шкалы оплаты. Нашёл свидетельства, что компания ценит широту мышления и даже проводила многочасовые собеседования на философские темы. Однако это ещё не подтверждает, что философы как профессиональная группа ценятся и оплачиваются выше инженеров.
Возможно, вы имеете в виду особые гибридные специальности — архитекторов онтологий, стратегов внедрения или специалистов, переводящих содержательные задачи в формальные модели. Если дадите источник, я с интересом его изучу. Не исключаю, что за вашими словами стоит известная вам практика, которую я пока просто не обнаружил.
Но само выражение «перевод духовных смыслов на язык математических структур» требует осторожности. Математическая модель переводит в числа не сам духовный смысл, а чьё-то понимание этого смысла. Сначала человек решает, что считать добром, пользой, угрозой, нормой и отклонением, а уже затем программист или алгоритм превращает выбранные признаки в переменные.
Формула не устраняет субъективность. Она лишь скрывает момент, когда субъективный выбор был сделан.
Поэтому высокая востребованность философов в подобной системе, если она действительно существует, может быть не только обнадёживающим, но и тревожным признаком. Технологической власти нужны люди, способные не просто писать код, а определять категории, в которых машина будет видеть мир. Тот, кто задаёт категории, получает власть ещё до того, как алгоритм принимает первое решение.
Теперь о Платоне.
Нет, я не считаю государство, описанное в «Государстве», идеальным в смысле моей собственной политической оценки. Выражение «описанное в нём идеальное государство» означало: государство, которое сам Платон предлагает в качестве идеала, Каллиполис — «прекрасный город». Это характеристика положения модели в тексте Платона, а не выражение моего восхищения ею.
С современной точки зрения в ней действительно присутствуют черты крайне жёсткого авторитарного и даже тоталитарного порядка: власть одной касты, отсутствие политической альтернативы, государственный контроль воспитания и культуры, цензура, «благородная ложь», регламентация семьи и воспроизводства сословия стражей.
Называть этот строй фашизмом можно лишь как полемическую аналогию, но исторически термин всё же анахроничен: фашизм связан с массовым националистическим государством XX века, партийной мобилизацией, культом вождя и современной техникой власти. У Платона точнее говорить о кастовой, патерналистской и тотализирующей утопии. Но по существу вашего неприятия я с вами согласен.
Более того, пример Платона прекрасно показывает главную опасность всех проектов «идеального» государства: как только правитель объявляет себя обладателем знания об абсолютном благе, несогласие с ним превращается не в альтернативное мнение, а в свидетельство невежества, болезни или нравственной испорченности.
Именно поэтому Сад не должен становиться очередным государством, которое знает о человеке всё и знает лучше самого человека, что сделает его счастливым. Государство может защищать пространство свободы и ограничивать причинение ущерба. Но когда оно начинает насильственно выращивать «правильного человека», садовник очень быстро обнаруживает в себе селекционера.
Следовательно, ваш вопрос остаётся в силе. Более того, я сформулировал бы его как главный критерий всего проекта:
как создать такую культуру и такую институциональную форму, которые могли бы сопротивляться не только явному хищнику, но и садовнику, уверовавшему в собственную непогрешимость?