Роза Мира - эпоха синтеза
Столетие Даниила Андреева

0 Участников и 1 гость просматривают эту тему.

« #1 : 03 Января 2010, 20:14:57 »
Столетие Даниила Андреева
(о поэзии Даниила Андреева, статья была написана к столетию поэта)

Путь поэта трагичен. Эта банальная и неистребимо-вечная формула приобретает двойной трагизм, если речь идёт о России. И тройной, если время – ХХ век. И в таком случае это уже не истертое клише, а судьба.
Быть поэтом, нести в себе дар могучий и огнекрылый, вмещающий сознание вестничества и полифонию чувств, напоённую глубину смысла и воздушную легкость гармонии. И – никогда не иметь возможности сказать о себе, открыть свой лик, спеть в полный голос. Быть пилигримом в пустыне духа и найти сокровенную жемчужину, но – таить её, скрывать и хранить, как потаённую свечу… И быть вечно свободным и юным вопреки спертому, удушающему воздуху тюрьмы, за решетками, и вне их – всё той же тюрьмы!
 
Медленно зреют образы в сердце,
   Их колыбель тиха,
Но неизбежен час самодержца –
   Властвующего стиха.
 
В камеру, как полновластный хозяин,
   Вступит он, а за ним
Ветер надзвездных пространств и тайн
   Вторгнется, как херувим.
 
Страх, суету, недоверие, горе,
   Всё разметав дотла,
Мчат над городами и морем
   Крылья стиха – орла.
 
Жгучий, как бич, и лёгкий, как танец,
   Ясный, как царь к венцу,
Скоро он – власть имеющий – станет
   С миром лицом к лицу.
 
Жду тебя, светоча и денницу,
   Мощного, как судьба,
Жду, обесчещен позором темницы,
   Мечен клеймом раба.
 
И он приходил – и в темные ночи тридцатых, полные содроганий, и под ледяным ветром фронтовой Невы, и в камеру Владимирского централа. И поэт сказал об этом так, что не то, что превзойти – повторить невозможно:
 
Ты осужден. Конец. Национальный рок
Тебя недаром гнал в повапленный острог.
Сгниешь, как падаль, тут. Ни взор, ни крик, ни стон
Не проползут, змеясь, на волю сквозь бетон.
Но тем, кто говорит, что ты лишь раб – не верь:
В самом себе найди спасительную дверь!
Сквозь круг безмолвия, как сквозь глухой редут,
На берег ветреный ступени приведут.
Там волны вольные, - отчаль же! правь! спеши!
И кто найдет тебя в морях твоей души?
 
Мне не охватить всего, созданного Даниилом Андреевым, философом, мыслителем, поэтом. Я ограничусь лишь одной стороной его творчества, его поэзией, но и это – задача немыслимая, невыполнимая, совершенно безнадежное предприятие. Но кто и когда скажет об этом?
Сын Леонида Андреева Даниил появился на свет 2 ноября 1906 года. Рожденный Серебряным веком, повзрослел он тогда, когда это вдохновенное время «нашей славы и торжества» завершилось, и настала новая эпоха, в которой не было места гармонии, возвышенной красоте, «исканиям истины и мечтам о Боге»:
 
Эпоха – арена тяжелых, как заступ,
Чугунных умов,
     урановых воль.
 
И, чтобы противостоять этому времени – представьте, какая воля требовалась… И не в том только дело, что нельзя было поступиться своим талантом ради бессмысленного признания и лживого успеха. Сделавшие этот шаг обычно замолкали – на долгие годы, а то и навсегда. Он – нет! Никогда, ни при каких обстоятельствах не прекращал своего труда, длившегося вопреки всему окружающему, абсолютно безнадежного, полностью обреченного согласно любым логическим выкладкам. Спасти это творчество могло только чудо…
Но ведь сам дар его был чудом… Где, у кого, со времен Пушкина – такое уникальное сочетание эпического и лирического? Эпический мотив слышится у Андреева очень часто, и не только в поэмах, но и в кратких стихотворениях. Поэт – слышит музыку времени, дышит в ее ритме. Но какой век, и какое отражение его в творчестве!
 
   Но над теплою крышей
Проплывает, как демон, наш век,
   Буйный, вязкий и рыжий,
Будто ил взбаламученных рек.
 
Демоническая сущность века, тираническое давление его чувствовалось Даниилом Андреевым особенно сильно, и выражается в его творчестве зримым, материальным напряжением и перенапряжением стиха, как здесь:
 
О триумфах, иллюминациях, гекатомбах,
Об овациях всенародному палачу,
О погибших
          и погибающих
в катакомбах
Нержавеющий
              и незыблемый
                                                   стих ищу.
 
Не подскажут мне закатившиеся эпохи
Злу всемирному соответствующий размер,
Не помогут –
                        во всеохватывающем
                                                             вздохе
Ритмом выразить
                               величайшую
                                                     из химер.
 
<…>
 
Опрокидывающий правила, как плутоний,
Зримый будущим поколеньям, как пантеон.
Встань же, грубый,
                                  неотшлифованный,
                                                                    многотонный,
Ступенями
                    нагромождаемый
                                                   сверх-пэон!
 
Не расплавятся твои сумрачные устои,
Не прольются перед кумирами, как елей!
Наши судороги
                           под расплющивающей
                                                                  пятою,
Наши пытки
                      и наши казни
                                             запечатлей!
 
Но это – лирические стихотворения. Наиболее ясным и сильным выражением эпического всегда были поэмы. Их немало в творчестве Даниила Андреева, но я смогу рассказать только о двух: «Ленинградский апокалипсис» и «Симфония городского дня».
Найти свою строфу – некогда было мечтой чуть не каждого поэта. И не всякому удавалось… Впрочем, вопреки пессимизму известного стихотворения, ахматовская строфа есть, и без нее не могу представить «Поэму без героя». Да, строфа, новая, уникальная – задала ритм поэмы.
Так было и у Даниила Андреева. Его поэма о блокаде Ленинграда (свидетелем которой был он сам) написана тем самым, классическим, «старинным, допотопным» четырехстопным ямбом, но строфа, созданная поэтом – уникальна. К сожалению, она пока не стала предметом детального исследования. Попробуем хотя бы немного сделать.
 
Косою сверхгигантов скошенным
Казался лес равнин Петровых,
Где кости пней шестиметровых
Торчали к небу, как стерня,
И чудилась сама пороша нам
Пропахшей отдаленным дымом
Тех битв, что Русь подняли дыбом
И рушат в океан огня.
 
В нас креп утробный ропот голода.
За этот месяц сколько раз мы
Преодолеть пытались спазмы,
Опустошающие мозг!
Но голод пух, мутил нам головы,
И видел каждый: воля, вера,
Рассудок - в этих лапах серых
Податливей, чем нежный воск.
 
Строфа начинается чуть медленнее, чем «привычный» четырехстопный ямб, за счёт удлинения первой строчки дактилическим окончанием. Вслед идут две строки с женскими окончаниями; темп ускоряется, достигая максимума в четвертой строке с мужским окончанием. Второе полустрофие построено точно так же. Строфа звучит и наполненно, и легко, а главное, обладает редкой индивидуальностью. В самом деле, в ней восемь строк, но рисунок рифмовки сильно отличается от октавы. В ней «далеко разведены» пара дактилических и пара мужских рифм, а это – дополнительная трудность, дополнительное требование – такие «расставленные» рифмы должны ясно звучать, несмотря на удаленность друг от друга. Удивительно, но Андреев идет особо сложным путем, используя здесь неточные и составные дактилические рифмы – самые трудные и редкие…
Читаешь это, и кажется, чувствуешь размах, медленный и тяжкий сначала, стремительно ускоряющийся до удара. Поразительно сочетание простоты и сложности в этой строфе, легкости и монументальности. И, конечно, уникально использование в одной строфе всех трех основных типов русской рифмы. А если попробовать представить рисунок рифм графически? Как некогда известный литературовед Владимир Турбин представлял в онегинской строфе рисунок храма Христа Спасителя в проекте Витберга? Попробуем! Две смежных пары (раз мы – спазмы, вера – серых), как две пары параллельных сторон прямоугольника. И две перекрещивающихся пары (голода – головы, мозг – воск), асимметричных, как бы под косым углом расположенных друг к другу… Не знаю, как вы отнесетесь к этому, но я вижу здесь отчетливый рисунок косого, диагонального, андреевского (!) креста… И, для себя по меньшей мере (а, может быть, и для вас), называю эту строфу – Андреевской.
Новая, и при том строго классическая строфа такова, что кажется невозможным придумать что-либо еще для изображения трагедии великого города. Петербуржцы, да и не только они, поймут меня. Привожу один отрывок, где этим торжественно скорбным слогом говорится о погибающем городе:
 
А ночь у входа в город гибели
Нас караулила. Все туже
Январская дымилась стужа
Над Выборгскою стороной...
Нет никого. Лишь зданья вздыбили
Остатки стен, как сгустки туши –
Свои тоскующие души,
Столетий каменный отстой.
 
Как я любил их! Гений зодчества,
Паривший некогда над Римом,
Дарил штрихом неповторимым,
Необщим – каждое из них;
Лишь дух роднил их всех, как отчество
Объединяет членов рода;
Так пестроту глаголов ода
Объединяет в мерный стих.
 
Все излученья человеческих
Сердец, здесь бившихся когда-то.
Их страсть, борьба, мечты, утраты,
Восторг удач и боль обид
Слились в единый сплав для вечности
С идеей зодчего: с фронтоном,
С резьбой чугунной по балконам,
С величием кариатид.
 
И вот теперь, покрыты струпьями
Неисцелимого распада,
Огнем разверзшегося ада
До самых крыш опалены,
Они казались – нет, не трупами –
Их плоть разбита, лик разрушен –
Развоплощаемые души
На нас взирали с вышины.
 
Как будто горькой, горькой мудростью,
Нам непонятным, страшным знаньем
Обогатила эти зданья
Разрушившая их война,
И, Господи! какою скудостью
Нам показались беды наши,
Что пили мы из полной чаши
И все ж не выпили до дна!
 
Утих сам голод. Одичание
Усталых воль, сознаний, тела
Забылось. Родина смотрела
На каждого из нас. По льду
Мы шли без слов, без слез, в молчании,
Как входят дети друг за другом
К отцу, что, истомлен недугом,
Встречает смерть в ночном бреду.
 
Даниилу Андрееву вообще было свойственно одухотворение Города, как средоточия… не только культуры, не только красоты. Но – и истории, и человеческих трагедий и радостей. Соединение мириад чувств и воль. То, что мы неуклюже называем «энергетика», а если поизящнее – «ноосфера». Она звучит в поэме во всю мощь:
 
Вдруг – среди зданий, темных дочерна,
Звено я различил пустое,
Даль, берега, мостов устои
И дремлющие крейсера,
И под соборным стройным очерком
Неву в покрове смутно-сером, –
Мать стольким грезам и химерам,
Подругу вечную Петра.
 
Подругу, музу, крест и заповедь
Великого державотворца,
Чье богатырское упорство
Гнало Россию в ширь морей,
Спаявшего мечту о Западе
С мечтою о победных рострах,
О сходбищах вселенной, пестрых
От флагов, вымпелов и рей.
 
Столица!.. Ледяной и пламенной,
Туманной, бурной, грозной, шумной,
Ее ковал ковач безумный,
Безжалостный, как острие;
Здесь, во дворцах, в ковчегах каменных
Душа народа пребывала,
Душа страны запировала
В безбрежных празднествах ее.
 
Слились в твореньи императора,
В тяжелом, кованом обличьи
Гордыня, дерзость, гнев, величье,
И жадность к жизни, и мечта,
И, точно лава бьет из кратера,
Она рванулась в путь кровавый,
Новорожденною державой,
Триумфом бранным залита.
 
Тот самый, «тяжелозвонкий», знакомый нам ритм Петербурга звучит и здесь – и та же незабываемая двойственность, или, точнее – разрывающее душу надвое чувство, в котором насмерть соединены любовь к Руси и ненависть к тирании. Отчего так получается – мы не можем освободиться от тиранической власти иначе, кроме как ценой потери национальной идентичности, да, попросту говоря, ценой нового рабства… Но это уже тема отдельного рассказа, а сейчас перед нами образы и образы великого города, погруженного в холод и тьму.
 
И вот, над городскими волнами
Плывя, подобно черным рострам,
Угрюмый замок шпилем острым
Предстал, темнея сквозь сады;
Прямые, жесткие, безмолвные,
На стенах цвета жухлой крови
Чеканились еще суровей
Трофеев черные ряды.
 
Не здесь ли роковое зарево
Для всех веков над Русью встало?
Взмах смертоносного металла
Был точен в пальцах Эвменид,
И в пышной спальне государевой
В ночь на двенадцатое марта
Царю в лицо метнулась карта
Со списком вин, злодейств, обид.
 
Это Михайловский замок, может быть, одно из самых таинственных и мистических зданий Петербурга, хранящий память последней ночи императора Павла. Гранит его основания своими грубыми тонами передает невероятную тяжесть давления земных недр – то самое тираническое, о чем вспомнилось. И сразу же, в следующих строфах:
 
…Но по-прежнему
У замка, где скончался Павел,
Уздою бронзовою правил
Колосс на пасмурном коне:
Открыт дождям и ветру снежному, –
Не Медный Всадник той поэмы,
Что с детских лет лелеем все мы,
Но тот же царь, с жезлом, в броне.
 
Я помнил надпись: "Правнук – Прадеду",
И лик, беззвучно говорящий
России прошлой, настоящей
И сонму мчащихся эпох:
"Где новый враг? Его попрать иду
Всей правдой моего Закона.
Мой стольный город – вот икона!
Держава русская – вот бог!"
 
Страшный выбор между рабством своим, «природным», и рабством иноземным – и та самая, инфернально-гранитная сущность русской государственности – щита страны и народа – и невероятное трагическое великолепие «гранитного города славы и беды» – и невыразимая боль за Россию, за её красу, за её творчество.
 
Там, в облачных, косматых, взринутых,
Из мрака выхваченных волнах,
Где сквозь воронки смотрит полночь,
Как сатана через плечо, –
Оттуда, с быстротою кинутых
Камней, как тень, ныряет, мчится,
Летит рокочущая птица –
Еще! еще! еще! еще!
 
На этот город, не сдающийся
Пред неизбежною минутой,
Кого спасти от смерти лютой
Не снидет правый серафим;
На люд, в убежищах мятущийся;
На улицы, где каждый камень
Истерт священными веками
И русским гением творим;
 
На все, что в сонных залах заперто
Под хрупкой кровлею дворцовой;
На гордый храм златовенцовый,
Граниты, бронзу, мрамор, туф...
И на несчастных, спящих замертво
В сырых постелях, мерзлых норах,
Старья и рвани пестрый ворох
До глаз в ознобе натянув.
 
О, знаю: зрению телесному
Ты не предстанешь в плотной яви:
Она тесна; Твоей ли славе
Замкнуться в сеть координат?
Но Ты могуч! дорогу крестную
Ты облегчить нам можешь! можешь!
Страна горит; пора, о, боже,
Забыть, кто прав, кто виноват.
 
И ещё – взрыв бомбы, крушащий Михайловский замок…
 
Казалось, небо, мироздание,
Сам Бог молчат, склонясь над раной...
И вдруг – разгульный, дикий, пьяный
Ему дозволенной борьбой,
Метнулся вверх из центра здания
Протуберанц огня и света,
Весь голубой, как полдень лета,
Да! золотисто-голубой.
 
За расколовшимися стенами,
Сквозь вылетающие рамы,
Открылась вдруг, как сердце храма,
Лазурным светом залита,
Глубь старой залы с гобеленами,
Хрустальных люстр огонь холодный,
Полотен сумрак благородный -
Культура, – мудрость, – красота.
 
Одно спорное, но выстраданное убеждение. Искусство ХХ века, или, по меньшей мере, многие знаменитые его образцы, характеризуется дисгармоничностью, в которой странным образом сочетаются экспрессивность, рефлексирование и антиэстетичность. Это часто объясняют – но ведь и сам век таков, а искусство – лишь отражение происходящего. Такая, по существу марксистская интерпретация, к счастью, совершенно не годится для творчества Даниила Андреева. Ему равно видны свет и тьма, и, погружаясь во мрак, он продолжает и видеть свет, и излучать его. Творчество – не отражение. Будь оно так, любое творение человека было бы лишь слабым подобием действительности, но
 
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман
 
Но главное – как бы ни страшна была ночь, какие химеры нее выли бы в ней – поэзия Даниила Андреева остается верна гармонии. И он самой гармонической формой своей поэмы доказывает главное – каковы бы ни были ужасные материальные, и ещё более жуткие духовные реалии – поэт, человек борется, спасает нетленную частицу Духа в себе, отстаивает её право на красоту, любовь, веру, свет.
Обратимся к другой поэме Даниила Андреева «Симфония городского дня». И здесь в центре тоже образ города, но не военного Ленинграда, а мирной Москвы, города, в котором прошла большая часть жизни поэта, города, что любил он. А ведь любить тогда – было гораздо труднее, чем ненавидеть сейчас. Не могу не привести одного из стихотворений Даниила Андреева, посвященного Москве:
 
* * *

Перед близким утром кровавым
В тишине свечу мою теплю
Не о мзде неправым и правым,
Не о селах в прахе и пепле;
 
Не о том, чтоб вырвало с корнем
Спорынью из пашен России;
Не о том, что в Синклите горнем
Святорусские духи просили, –
 
Но о ней, – о восьмивековой,
Полнострастной, бурной, крамольной,
Многошумной, многовенцовой,
Многогрешной, рабской и вольной!
 
Ведь любовью полно, как чаша,
Сердце русское ввысь воздето
Перед каменной матерью нашей,
Водоемом мрака и света;
 
Приближаясь нашей пустыней
К ней одной – трепещем, немеем:
Не имеем равной святыни,
Сада лучшего не имеем!
 
О, достойней есть, величавей
Города пред Твоими очами,
Жемчуга на Твоей державе,
Цепь лампад во вселенском храме.
 
Но в лукавой, буйной столице,
Под крылом химер и чудовищ,
До сих пор нетленно таится
Наше лучшее из сокровищ:
 
Поколений былых раздумья,
Просветленных искусств созданья,
Наших вер святое безумье,
Наших гениев упованья;
 
Смолкший звук песнопений, петых
В полумраке древних святилищ,
Правда мудрых письмен, согретых
Лаской тихою книгохранилищ...
 
Не кропи их водою мертвой;
Не вмени нам лжи и подмены,
Опусти святой омофор Твой –
Кровлю мира на эти стены.
 
Вот так. Но это – лишь одна сторона, более полно отношение поэта к Городу раскрывается в поэме, к которой мы сейчас возвращаемся. И, как эклектическая и вольная Москва стоит в оппозиции классическому и строгому Петербургу, так и эта поэма – противоположность «Ленинградского Апокалипсиса». В ней нет ни единого метра, ни определенной строфы, напротив – смешанные, часто сложные метры, астрофичность, неурегулированность, вплоть до «лесенок» и метрических перебоев. Начинается поэма редким в русской поэзии метром – пэоном II:
 
Еще кварталы сонные
                                      дыханьем запотели;
Еще истома в теле
                                дремотна и сладка...
А уж в домах огромных
                                         хватают из постелей
Змеящиеся, цепкие
                                 щупальцы гудка.
Упорной,
                 хроматическою,
                                              крепнущею гаммой
Он прядает, врывается, шарахается вниз
От "Шарикоподшипника",
                                               с "Трехгорного",
                                                                            с "Динамо",
От "Фрезера", с "Компрессора",
                                                        с чудовищного ЗИС.
 
Этот метр отлично передает динамику движения, и его обычно использовали для изображения идущего поезда, как в известной песне:
 
Стою на полустаночке
в цветастом полушалочке,
а мимо пролетают поезда
 
но, увы, увы, как измельчен ритм этого отрывка, сколько, увы, слащавости в этих уменьшительных «очках»… И что делает Даниил Андреев… Вот изображение людского потока в метро проснувшегося города:
 
Там статуи с тяжелыми чертами узурпаторов,
Керамикой и мрамором ласкаются глаза,
Там в ровном рокотании шарнирных эскалаторов
Сливаются несметные шаги и голоса.
 
Часы несутся в ярости.
                                        Поток все полноводнее,
Волна остервенелая преследует волну...
Поигрывает люстрами сквозняк из преисподней,
Составы громыхающие гонит в глубину.
 
Горланящие месива
                                   вливаются волокнами
Сквозь двери дребезжащие, юркнувшие в пазы;
Мелькающие кабели вибрируют за окнами,
Светильники проносятся разрядами грозы...
 
Встречаются, соседствуют, несутся, разлучаются,
С невольными усильями усилья единя,
Вращаются, вращаются, вращаются, вращаются,
Колеса неустанные скрежещущего дня.
 
И все над-человеческое
                                         выхолостить, вымести
Зубчатою скребницею из личности спеша,
Безвольно опускается в поток необходимости
Борьбой существования плененная душа.
 
Здесь слышишь и чувствуешь, как звуки отдельных «колесиков и винтиков» сливаются в один тяжкий шум, подобный грохоту в машинном отделении корабля, когда через минуту пульсирующая боль начинает стучать в барабанных перепонках, передавая резонирование стальных переборок… И еще – ощущение движения, но не раздельного, а обезличенного, общего. Действительно, поток. Но, как в потоке вздувшейся реки, среди мутно-пенных валов, вдруг, подобно простертой руке, всплывает ствол вывороченного с корнем дерева, так и здесь – нет-нет, да и промелькнет останавливающее и взывающее движение души…
 
А дух
           еще помнит свободу,
Мерцавшую где-то сквозь сон,
Не нашу – другую природу,
Не этот стальной сверхзакон.
И, силясь прощально припомнить,
Он в сутолоке первых минут
Не видит ни улиц, ни комнат,
Забыв свою ношу, свой труд.
 
Поэма – великолепный тетраптих, состоящий из очень разных, но гармонически сочетающихся частей. За утром следует описание «великой реконструкции», эта глава основана более всего на событиях 30-х годов, когда неузнаваемо изменялся лик столицы.
 
В своем разрастании город неволен:
Им волит тот Гений, что вел в старину
Сквозь бронзовый гул шестисот колоколен
К Последнему Риму – Москву и страну.
Но праздничный гул мирового призванья
Нечаянным отзывом эхо будил
В подземных пустотах и напластованьях,
В глубинном жилье богоборственных сил.
 
Звучит богоборчество тех лет:
 
И там, где сверкали вчера панагии
И глас "Аллилуйя!" сердца отмыкал –
Асфальтовой глади пространства нагие
Сверкают иллюзией черных зеркал.
 
Стихий пробуждаемых крепнет борьба там,
Круша и ломая старинный покой
По милым Остоженкам, мирным Арбатам,
Кривоколенным и старой Тверской.
 
И, переступая стопой исполинской
Покорной реки полноводный каскад,
Мчат Каменный, Устьинский и Бородинский
Потоки машин по хребтам эстакад.
 
Невероятная своей инфернальностью метафора «черных зеркал» повторится еще у Даниила Андреева. Москва вздымает громады зданий, но…
 
Учтен чертежами Египет,
Ампир, Ренессанс, Вавилон,
Но муза уже не рассыпет
Для зодчих свой радужный сон.
Рассудка граненая призма
Не вызовет радугу ту:
Не влить нам в сосуд гигантизма
Утраченную красоту.
 
Напрасно спешим мы в Каноссу
Иных, гармонических лет:
Америки поздней колоссы
Диктуют домам силуэт.
Эклектика арок и лоджий,
Снижающийся габарит
О скрытом, подспудном бесплодьи
Намеками форм говорит.
 
Вот так, именно так, происходит снижение образа – и вспоминаем «колосса на глиняных ногах». Из Книги Пророка Даниила… Но дальше, мчимся по той Москве, которую лишь немногие из нас могут вспомнить ныне!
 
И смутно брезжит
                                сквозь бред и чары
Итог истории – цель дорог:
Москва, столица земного шара,
В металл облекшийся Человекобог.
 
Уже небоскребов заоблачный контур
Маячит на уровне горного льда, –
Блистательный, крылья распластавший кондор,
Державною тенью покрыв города.
Уж грезятся зданья, как цепь Гималая,
На солнце пылая в сплошной белизне:
В том замысле – кесарей дерзость былая,
Умноженная в ослепительном сне;
И кружатся мысли, заходится сердце,
Воочию видя сходящий во плоть
Задуманный демоном град миродержца,
Всю жизнь долженствующий преобороть.
 
И только порою, с тоской необорной,
Припомнятся отблески веры ночной –
Прорывы космической веры соборной
И духа благоухающий зной.
Гармония невыразимого лада
Щемящим предчувствием крепнет в душе,
Еще не найдя себе формы крылатой
Ни в гимнах, ни в красках, ни в карандаше.
И – вздрогнешь: тогда обступившие стены
Предстанут зловещими, как ворожба,
Угрюмыми чарами темной подмены,
Тюрьмой человека – творца и раба.
 
Точно! Какова бы ни была тяжесть тиранического, тоталитарного, смертного и самоубийственного – человеческий дух жив… И мы чувствуем – не обойдется без схватки между камнем и ветром, материей и духом… Но дальше – к третьей части поэмы! Она как бы в контраст напряженно-эпическим первой и второй, начинает звучать плавно и легко, вальсово-воздушно. Ибо это – вечер, вечер летней Москвы:
 
И вот уже –
                     оранжев, пурпурен и малинов,
Гладя глыбы набережных теплою рукой,
Самый лучезарнейший из добрых исполинов
Медленно склоняется над плавною рекой.
Юркают по зеркалу вертлявые байдарки,
Яхты наклоняются, как ласточки легки...
Ластятся прохладою ласкающие парки,
Яркими настурциями рдеют цветники.
 
Но за идиллической картиной набережной Москвы-реки в лучах заката, ласкающего контуры «университетских Альп», как в кино, следует мгновенная смена кадра:
 
А в нелюдимой Арктике,
                                             в летней ее бессоннице,
Мгновенно уподобляясь космическому палачу,
Разрыва экспериментального
                                                   фонтан
                                                                поглощает солнце,
Как буйствование пожара –
                                                беспомощную свечу.
Но лишь по секретным станциям, в почтительном отдалении,
Поерзывают уловители разломов коры
                                                                    и гроз,
Да ревом нечеловеческим
                                              ослепнувшие тюлени
Приветствуют планетарный научный апофеоз.
 
В начале 50-х годов мало кто еще думал о ядерной катастрофе, образы ее завладели умами и стали кристаллизоваться кошмарными видениями гораздо позже. А тогда об этом написали два поэта-заключенных. Очень разных: Даниил Андреев и Варлам Шаламов… А мир беззаботный шумел, веселился…
 
Жаркий!
                   пульс танца!
                                         тмит разум!
                                                              бьет в жилах,
Арки
          зал шумных
                                слив в радужный
                                                               круг;
Слаще,
              все слаще
                                смех зыбкий
                                                       уст милых,
Радость
              глаз юных
                                 и сомкнутых
                                                        рук...
 
Но можно ли любить в этом мире, когда опускается ночь и…
 
Бьет
         в непроглядных
                                     пространствах
                                                               Сибири.
Бьет над страной.
                              Надо мной.
                                                  Над тобой.
И голосами, как черные гири,
В тюрьмах надзор возвещает:
                                                    – От-бой! -
В Караганде, Воркуте, Красноярске,
Над Колымою, Норильском, Ингой.
Брякают ржавые рельсы, по-царски
В вечность напутствуя день прожитой.
 
Именно так, вечность и смерть, смерть и беспамятство, беспамятство и небытие. Через всю поэму слышится лейтмотив борьбы Духа и праха, и Дух отступает, не в силах сдержать напор смерти, обезличения, «расплющивающую пяту» Левиафана. Финал поэмы назван «Прорыв», здесь совершается катарсис:
 
Друг!
Страшно!
 
Этих кровавых светил пятизвездье
Видишь?
Эти глухие предзвучья возмездья
Чуешь?
 
Нет.
Тихо.
           Совсем тихо.
 
Лишь "зисы" черным эллипсоидом
Под фонарем летят во тьму...
Кварталы пусты. Дождь косой там
Объемлет дух и льнет к нему.
 
Наутро снова долг страданий,
Приказы, гомон, труд, тоска,
И с каждым днем быстрей, туманней
Ревущий темп маховика.
 
Не в цехе, не у пестрой рампы –
Хоть в тишине полночных книг
Найти себя у мирной лампы,
Из круга вырваться на миг.
 
Смежив ресницы, в ритме строгом,
Изгнав усталость, робость, страх,
Длить битву с Человекобогом
В последних – в творческих мирах!..
 
Вон –
В славе –
Знак
Льва.
Ночь
правит.
Бьет
два.
 
Космос разверз свое вечное диво.
 
Слава тебе, материнская Ночь!
Вам, лучезарные, с белыми гривами,
Кони стиха, уносящие прочь!
 
Внемлем!
                  зажглась золотая Капелла!
Вонмем!
                звенит голубой Альтаир!
Узы расторгнуты. Сердце запело,
Голос вливая в ликующий клир.
 
Слышу дыханье иного собора,
Лестницу невоплощаемых братств,
Брезжущую для духовного взора
И недоступную для святотатств;

<...>
 
Властное днем наважденье господства
Дух в созерцаньи разъял и отверг.
Отче. Прости, если угль первородства
В сердце под пеплом вседневности мерк.
 
Что пред Тобой письмена и законы
Всех человеческих царств и громад?
Только в Твое необъятное лоно
Дух возвратится, как сын – и как брат.
 
Пусть же назавтра судьба меня кинет
Вновь под стопу суеты, в забытье, –
Богосыновства никто не отнимет
И не развеет бессмертье мое!
 
«Предчувствия возмездия» - о неизбежном, о гибели империи, что совсем недавно случилась на наших глазах. И, может быть, нам еще очень и очень надо радоваться, что все обошлось без большого кровопролития, а оно было возможно…
А «тишина полночных книг»! Это самое близкое, самое родное, и душа холодеет при мысли о предсказанных временах, когда забудут книги и не будет слышно Слово. Иной раз думаешь – как бездушно кругом! Но вспоминаешь – нет, томится сейчас в ночи родная тебе душа, умирая и воскресая в каждой строчке – а ты, может быть, не знаешь ее, или знаешь, да в суете дня не обратил внимания! О, мы проиграли все, мы аутсайдеры жизни, мы бедны, никому не нужны, неизвестны, все так. Но душа сохранена, но мир творчества нетронут Врагом, значит – мы не побеждены, напротив!
И совершающийся космический прорыв, полет в черно-сияющем ночном небе, остается в памяти как великий триумф духа, поэзии, наконец, просто – человека. Финал эпоса, творимого на наших глазах, здесь, рядом, «у мирной лампы»…
А теперь обратимся к другой стороне творчества Даниила Андреева – его лирике, которая поражает разнообразием тем, образов и мелодий. Часто случается – читаешь некоего поэта (включая весьма и весьма значительных) и ловишь себя на том, что новые и новые стихи воспринимаются как вариации чего-то уже прочитанного у этого же автора. У Даниила Андреева этого не происходит. Все многообразие размеров, стилей, удивительное богатство строфики, рифмы – есть чему порадоваться… Но по порядку.
Какая лирика – без любовной темы? ХХ век, разумеется, удивительно неподходящий для нее – как своей черной трагичностью, так и своим серым бытовизмом. Ну, как, скажите, писать о любви. Понятно, любой сможет возразить – ведь писали же, и писали прекрасно. Да, все верно. И все же – послушаем:
 
Усни, – ты устала... Гроза отгремела,
Отпраздновал ливень ночную весну...
Счастливому сердцу, счастливому телу
Пора отойти к беспечальному сну.
 
Светает... Свежеет... И рокот трамвайный
Уже долетел с голубых площадей.
Усни, – я мечтаю над нашею тайной –
Прекрасною тайной цветов и детей.
 
И кажется: никнет бесшумная хвоя, –
Листва ли коснулась ресниц на весу?
Быть может, блаженные Дафнис и Хлоя
Дремали вот так в первозданном лесу.
 
Как будто сомкнулись прохладные воды,
Баюкая нас в колыбелях земли,
Скользящие тени с прозрачного свода
Поют, что над нами плывут корабли.
 
Плывут, уплывают... А сумрак всё ниже, –
Прощальную сказку шепчу кораблю...
Не думай: я здесь, я с тобою... Усни же,
Как я над рукой твоей милой дремлю.
 
Вот так. И слова не нужны, какая-то завораживающая, неправдоподобная идеальностью своей гармония в этих словах «прекрасною тайной цветов и детей», и музыка тишины, и упокоение на ладони природы, и городское летнее утро, и предчувствия – все в одном, кантиленно перетекая из строфы в строфу. И совсем иначе о том же – здесь:
 
Свисток. Степную станцию готов оставить поезд.
В замусоренном садике качнулись тополя,
Опять в окно врывается ликующая повесть
Полей, под солнцем брошенных, и ровная земля.
 
Привольный воздух мечется и треплет занавески,
Свистит ветрами шустрыми над плавнями Днепра,
Чтоб окоём лазоревый топить в лучистом блеске,
Купая в страстном мареве луга и хутора.
 
И если под колесами застонут рельсы громче
И зарябят за окнами скрещенья ферм нагих –
Реки широкоблещущей мелькнет лазурный кончик,
Смеющийся, как девушка, и плавный, точно стих.
 
Ах, если б опиралась ты о спущенную раму,
Играя занавесками вот этого окна, –
Ты, солнечная, юная, врачующая раны,
Моя измена первая и первая весна!
 
Уж розовеют мазанки закатом Украины,
И звёзды здесь огромные и синие, как лён,
А я хочу припомниться тебе на миг единый,
Присниться сердцу дальнему, как самый легкий сон.
 
Тот самый, уже звучавший в «Симфонии городского дня» пэон второй, искрящийся, воздушно стремительный, неузнаваемый. Обжигающему ветру подобный, он летит вольно, не стесненный ничем. И какая-то неудержимая роскошь в этом стихе, причем кажется, что поэт даже не во всю силу творит его, а так, легким дуновением…
Есть у меня одно забавное чудачество

«Последнее редактирование: 05 Января 2010, 11:02:47, Никита Брагин»

« #2 : 03 Января 2010, 20:17:55 »
Есть у меня одно забавное чудачество – читая стихи, я вольно или невольно определяю для себя – какому времени года принадлежит этот поэт? Какое время года звучит в его стихах. И решаю для себя – это поэт весны (лета? осени?). Не всегда получается ясный результат. Очень легко сказать, что Пушкин – поэт осени, это всем и так понятно. Блок? Разумеется, зима, метельная зима (конечно, Блок писал и о другом – «о весна без конца и без края…», но зима доминирует, ее порывы слышны чаще, они сильнее). Пастернак? Весна, конечно – от капельного февраля, до любимого поэтом времени первых гроз и сирени, времени, в котором навсегда остановилось его сердце. Можно пробовать и пробовать еще, где-то возникают спорные случаи. Я не смог, например, отнести к определенному времени года стихи Мандельштама, по-моему, он независим от этого влияния. А как с Даниилом Андреевым?
Вот тут, с полнейшей уверенностью, даже с азартом убежденности говорю, и готов отстаивать свое мнение. Он – поэт лета, лета солнечно-жаркого, в белопенной кипени вздымающихся облаков, в дыхании зноя, дорожной пыли, веянии леса, журчании родничка. Одно из его «летних» стихотворений, написанное им в редкой для его творчества форме верлибра, воспевающее прядь степной полыни, звучит как завещание:
 
СЕРАЯ ТРАВКА
 
Полынушка, полынушка,
тихая травка,
серая, как придорожная пыль!
К лицу подношу эту мягкую ветку,
дышу – не могу надышаться,
как невозможно наслушаться песней
о самом любимейшем на земле.
 
Кто ее выдумал?
Какому поэту, какому художнику
в голову мог бы прийти
этот ослепительный запах?
 
Сухая межа в васильковом уборе;
жаворонок,
трепещущий в синей, теплой струе,
полузакрывши глаза
и солнцу подставив серую грудку;
зноем приласканные дороги;
лодки медлительных перевозов,
затерянных в медоносных лугах;
и облака кучевые,
подобные душам снежных хребтов,
поднявшихся к небу, –
все в этом запахе,
в горьком духе полыни.
 
Когда я умру,
положите со мною, вместо цветов,
несколько этих волшебных веток,
чтобы подольше, подольше чувствовал я
радость смиренномудрой земли
и солнечной жизни.
Не позабудьте!
 
Любовь к жизни, восторженная по-детски, владеет всем его существом, и он не останавливается, и длится, длится плавное течение стиха, вызывающее в памяти симфонические картины Чайковского:
 
Мой край душистыми долинами,
Цветёт меж дедовского бора
Сосновых толп живые хоры
Поют прокимн, поют хвалу,
И множествами журавлиными
Лесные шелестят болота –
Заклятью верные ворота
В непроницаемую мглу.
 
Сквозь эту сказку вечно детскую
Прочтёт внимательная совесть
Усобиц, бурь, разбоев повесть
В преданьях хмурых деревень,
Где помнят ярость половецкую
Во ржи уснувшие курганы,
Где лес берёг от ятагана
Скитов молитвенную сень.
 
Образ Родины постоянен и переменчив, или, если так можно сказать, чем дальше читаешь, тем новые нити вплетаются в этот гобелен. Я назвал Даниила Андреева поэтом лета, но, конечно же, под его пером возникали и картины осени. Такие как эта:
 
Осень! Свобода!.. Сухого жнивья кругозор,
Осень... Лесов обнажившийся остов...
Тешатся ветры крапивою мокрых погостов
И опаздывают
                                     сроки зорь.
 
Мерзлой зарей из-под низкого лба деревень
Хмурый огонь промелькнет в притаившихся хатах…
Солнце-Антар леденеет в зловещих закатах
И, бездомный,
                                     отходит день.
 
Тракторы смолкли. Ни песен, ни звона косы,
Черная, жидкая грязь на бродяжьих дорогах...
Дети играют у теплых домашних порогов,
И, продрогшие,
                                      воют псы.
 
Родина! Родина! Осень твоя холодна –
Трактом пустынным брести через села без цели
Стынуть под хлопьями ранней октябрьской метели...
Я один,
                         как и ты одна.
 
Здесь уже слышу фортепьянное, шопеновское звучание. Помню, как-то попалась мне небольшая заметка Евгения Евтушенко о поэзии Булата Окуджавы. Там были сказаны замечательные слова – каждый поэт есть явление музыкальное. Целиком можно это отнести к Даниилу Андрееву, несравненный симфонизм стихов которого поражает и завораживает.
Лирика всеохватна. Есть в ней и такая грань – образы ушедшего, тени минувших веков. Эта тема множество раз звучала в стихах поэтов Серебряного века, и, казалось бы, невыносимо трудно следовать за ними. И все же, это возможно, и даже необходимо. Эта сторона лирики Даниила Андреева особенно замечательно отражена в двух его стихотворениях, очень разных, посвященных двум непохожим, далеко отклонившимся друг от друга ветвям культуры. Вот как он пишет о вознесении на небо пророка Мухаммеда:
 
Над белоснежною Меккою –
                                                  гибкой планеты хвост,
Дух песков накалённых
                                         и острых могучих звёзд.
Звёзды вонзают в душу
                                       тысячи звонких жал....
Благоговейный трепет
                                       сердце пророка сжал.
Слышится ближе, ближе
                                           шум непомерных крыл:
Конь с человеческим ликом
                                                россыпи неба скрыл;
Грива – белыми волнами, сам он – словно туман;
Имя коню – Молния,
                                     эль-Бохран.
 
Экстатическое, напряженно-пламенное движение неземного восторга… Но вот еще одно стихотворение, которое, не в силах удержаться, привожу целиком:
 
БАР-ИЕГУДА ПРАЖСКИЙ
 
Ветер свищет и гуляет сквозь чердак
На гвозде чернеет тощий лапсердак
 
Жизнь – как гноище. Острупела душа,
Скрипка сломана и сын похоронён...
Каждый вечер, возвращаясь без гроша,
Я, как Иов прокажённый, заклеймён.
 
Даже дети сквозь кухонный гам и чад
"Вон явился Богом проклятый!" – кричат.
 
И за милостыней рынком семеня,
Гневом Вышнего терзаем и травим,
Я кусаю руку, бьющую меня,
Как бичуемый пророком Мицраим.
 
А в колодце полутёмного двора –
Драки, крики, перебранка до утра.
 
Разверну ли со смирением Талмуд –
Мудрость праотцев строга и холодна:
точно факелоносители идут
С чёрным пламенем святые письмена.
 
И тогда я тайну тайн, врата ворот,
Разворачиваю Книгу Сефирот.
 
К зыби символов в двоящемся стихе
Приникаю, как к целебному ключу,
Имя Господа миров – Йод – хэ – вов – хэ –
Онемевшими устами лепечу.
 
Так сегодня я забылся и во сне
Вот виденье громовое было мне.
 
Видел я одновременно все края,
Всё, что было и что будет впереди...
Синим сводом распростёрт над миром Я,
Солнце белое горит в моей груди.
 
Мириады светоносных моих рук
Простираются в волнующийся круг,
 
Свет и жар – неистощимые дары –
Мечет сердце, как бушующий костёр,
И, рождаясь, многоцветные миры
Улетают в раздвигаемый простор...
 
Я проснулся, полумёртвый. Тьма везде.
Лапсердак висит, как тряпка, на гвозде.
 
Какой невероятный прорыв из душной тьмы гетто… Величие поэта – в удивительной способности к перевоплощению, к восприятию далекого, чужого, которое, пройдя через огонь души поэта, становится родным. И сам он, пролетая в очистительном пламени вдохновения, начинает принадлежать Воспетому. Как сложно это переплетение духовных связей, соединяющих и ныне весь мил людей, несмотря на полчища, тьмы стремящихся разделить, расторгнуть навсегда – народ от народа, культуру от культуры, расщепить, чтобы объединить одним – ненавистью, тьмой. В нынешнее время такое особенно страшно, особенно зримо. Хочется сказать – да поймите же, поймите – не вами соткано, не вам разрывать!
Лишь немногое смог я сказать, а огромные пласты творчества Даниила Андреева остались вне моего скромного очерка. Надо, надо было бы сказать и о его мистике, знакомой многим по замечательной книге «Роза Мира», и многократно отразившейся как в лирике, так и в эпике поэта. Но, чувствую, что это мне не по силам. Не потому, что не приемлю, или не понимаю мистической стороны, как многие. Нет, верю, более того, знаю – он действительно видел темную сторону, «изнанку мира», и Свет Мира был также доступен его зрению, и нет здесь ничего придуманного. Но мне кажется кощунственным касаться этого, ибо знаю – я неспособен не только видеть и чувствовать, но даже осмыслить великие тайны, сквозь которые прошла эта душа, опаленная пламенем. «Он видел это» – вот и все, что могу сказать, как некогда жители Флоренции говорили о Данте, вглядываясь в его лицо, казавшееся им обожженным адским огнем.
Эта великая и прекрасная жизнь не была долгой, да и не могла быть, он знал это. Как дивно звучит его прощание с жизнью, полное света, тепла, благодарности:
 
Жизнь милая! за все твои скитанья,
За все блуждания благодарю!
За грозы, ливни, за песков касанье
На отмелях, подобных янтарю;
За игры детства; за святое горе
Души, влюблённой в королеву льдов;
За терпкий яд полночных городов,
За эту юность, тёмную как море.
Благодарю за гордые часы –
Полёт стиха средь ночи вдохновенной
В рассветный час мерцающей вселенной
По небесам, горящим от росы;
За яд всех мук; за правду всех усилий;
За горечь первых, благодатных ран;
За книги дивные, чьи строки лили
Благоухание времён и стран;
 
Благодарю за мрак ночей влюблённых,
За треск цикад и соловьиный гром,
За взор луны, так много раз склонённый,
С такой любовью, над моим костром;
За то, что ласковей, чем сумрак бора
Живое солнце – луч духовных сил
Отец Небесный в сердце низводил
Сквозь волны ладана во мгле собора.
Благодарю за родину мою,
За нищий путь по шумным весям века,
За строгий долг, за гордость человека,
За смерть вот здесь, в нехоженом краю...
Ещё – за спутников, за братьев милых,
С кем общим духом верили в зарю,
За всех друзей – за тех, что спят в могилах
И что живут ещё – благодарю.
 
Ему было суждено умереть нищим, никому не известным, без надежды не то, что на признание, но даже на элементарную человеческую жалость, на уважение к его доле, и к его неимоверному труду. Перед ним открывалась пучина забвения, и каким мужеством звучат его слова:
 
Вечно то лишь, что нерукотворно.
Смерть – права, ликуя и губя:
Смерть есть долг несовершенной формы,
Не сумевшей выковать себя.
 
Он сумел – и остался с нами, среди нас. Не позабудьте!


2006

«Последнее редактирование: 27 Ноября 2014, 05:18:19, ВОЗ»


 
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика